Мандельштам О. Примус. Детские стихотворения. Рис. М. Добужинского.
Ленинград, «Время», 1925. 16 с. Тираж 8000 экз. Цена 90 к. В издательской цв. литографированной обложке. Одна из лучших советских детских книг. Чрезвычайная редкость!
Осип Мандельштам
Примус
Чтобы вылечить и вымыть
Старый примус золотой,
У него головку снимут
И нальют его водой.
Медник, доктор примусиный,
Примус вылечит больной:
Кормит свежим керосином,
Чистит тонкою иглой.
- Очень люблю я белье,
С белой рубашкой дружу,
Как погляжу на нее -
Глажу, утюжу, скольжу.
Если б вы знали, как мне
Больно стоять на огне!
- Мне, сырому, неученому,
Простоквашей стать легко,-
Говорило кипяченому
Сырое молоко.
А кипяченое
Отвечает нежненько:
- Я совсем не неженка,
У меня есть пенка!
- В самоваре, и в стакане,
И в кувшине, и в графине
Вся вода из крана.
Не разбей стакана.
- А водопровод
Где
воду
берет?
Курицы-красавицы пришли к спесивым павам:
- Дайте нам хоть перышко, на радостях: кудах!
- Вот еще!
Куда вы там?
Подумайте: куда вам?
Мы вам не товарищи: подумаешь! кудах!
Сахарная голова
Ни жива ни мертва -
Заварили свежий чай:
К нему сахар подавай!
Плачет телефон в квартире -
Две минуты, три, четыре.
Замолчал и очень зол:
Ах, никто не подошел.
- Значит, я совсем не нужен,
Я обижен, я простужен:
Телефоны-старики -
Те поймут мои звонки!
- Если хочешь, тронь -
Чуть тепла ладонь:
Я электричество - холодный огонь.
Тонок уголек,
Волоском завит:
Лампочка стеклянная не греет, а горит.
Бушевала синица:
В море негде напиться -
И большая волна,
И вода солона;
А вода не простая,
А всегда голубая...
Как-нибудь обойдусь -
Лучше дома напьюсь!
Принесли дрова на кухню,
Как вязанка на пол бухнет,
Как рассыплется она -
И береза и сосна,-
Чтобы жарко было в кухне,
Чтоб плита была красна.
Это мальчик-рисовальщик,
Покраснел он до ушей,
Потому что не умеет
Он чинить карандашей.
Искрошились.
Еле-еле
заострились.
Похудели.
И взмолилися они:
- Отпусти нас, не чини!
Рассыпаются горохом
Телефонные звонки,
Но на кухне слышат плохо
Утюги и котелки.
И кастрюли глуховаты -
Но они не виноваты:
Виноват открытый кран -
Он шумит, как барабан.
Что ты прячешься, фотограф.
Что завесился платком?
Вылезай, снимай скорее,
Будешь прятаться потом.
Только страусы в пустыне
Прячут голову в крыло.
Эй, фотограф! Неприлично
Спать, когда совсем светло!
Покупали скрипачи
На базаре калачи,
И достались в перебранке
Трубачам одни баранки.
1924.
Так получилось в истории советского детского книгопечатания, что гонимые и расстрелянные ГПУ - НКВД поэты, писатели и художники, создали наиболее значимые шедевры детской полиграфии. Это и Хармс, и Пастернак, и Мандельштам, и Клуцис, и Ермолаева и др. В нашем случае О. Мандельштам прошел свой путь отношений с НКВД до трагического конца …
Конечно, советская детская книга так или иначе отражала свое время, стиснутая со всех сторон жесткими идейными и педагогическими установками, которые утверждали, что воспитание нового социального человека надо начинать с чистого листа. „Никаких Арлекинов, никаких Пьеро!” — внушали издатели художникам. Как писал Владимир Набоков в конце 30-х годов: „Внутри России действует внешний заказ... Правительственная воля, беспрекословно требующая ласково-литературного отношения к трактору или парашюту, к красноармейцу или полярнику...” „Багаж” С. Маршака и В. Лебедева 1929 года и тот же „Багаж” тремя годами ранее, в издании 1926 года, — это не одно и то же. Нэпманская дама сбежала с обложки, ее место заняла „собака”, та самая, которая „за время пути... могла подрасти” и которая оставалась на обложке вплоть до 10-го издания „Багажа” (1936). Точно также „Три толстяка” с плакатными гравюрами В. Козлинского 1935 года имеют мало общего с теми же толстяками, нарисованными в 1928 году М. Добужинским в духе андерсеновских сказок. И таких перемен в истории детской книги великое множество. Вот образец такого прямого социального заказа: „Скоро год как Вы обещали написать нам книгу о выборе профессий для девочек („Кем быть”). Художник Давид Штеренберг каждые три дня спрашивает, написал Маяковский или нет. Неужели Вы хотите, чтобы [мы] обратились с письмом к девочкам-пионеркам всего Союза и рассказали им, как надувает их Маяковский. Вас совесть замучит”. Обычное издательское напоминание запоздавшему автору звучит как угроза публичного осуждения поэта, который должен сконструировать детский портрет нового человека. („Пусть меня научат...”) Все это так. Но вряд ли следует предавать анафеме всю детскую книгу 20—30-х годов. Много и доброго она сделала в эпоху, не слишком благоприятную для „счастливого детства”. Работа в детской книге была совсем не тихой пристанью, как это представляется многим теперь. Нельзя не вспомнить, что были репрессированы и погибли в заключении Д. Хармс и А. Введенский, В. Ермолаева и Г. Клуцис, О. Мандельштам и П. Соколов. Что оказались в эмиграции А. Бенуа, М. Добужинский, С. Чехонин, Ю. Анненков и др. Их связь с Россией была прервана. Лучшая детская книга, выпущенная в эмиграции в 1921 году — „Детский остров” Саши Черного с рисунками Бориса Григорьева, книга, исполненная ностальгии о прошлом, о детстве и детской. При Хрущеве с детской книги, особенно 20-х годов, было, наконец, снято табу, отведены упреки в формализме, нашедшие свое место в печально знаменитой статье 1936 года „Художники-пачкуны”, которая, по существу, захлопнула дверь за самой яркой эпохой этого искусства. Коснулось это и тех художников, которые прожили еще целую жизнь. Даже оттепель середины 50-х годов была не в силах реанимировать это искусство, но она разбудила нашу историческую память. Наступила пора изучения, собирания, переиздания лучших детских книг. Поначалу — 20-х годов. И только в наши дни возник настоящий интерес к дореволюционной книге. Историю русской детской книги еще не раз будут переписывать, и описание коллекции московского собирателя, надеемся, сослужит в этом добрую службу.
Бегемот: Сижу, никого не трогаю, починяю примус.
В последних главах романа "Мастер и Маргарита", когда парочка из компании Воланда разгуливает по Москве, оставляя после себя следы разрушения, - их задерживает непреклонная вахтерша писательского ресторана, и после недолгого препирательства между ними происходит следующий знаменитый диалог:
"…Софья Павловна спросила у Коровьева: – Как ваша фамилия?
– Панаев, – вежливо ответил тот. Гражданка записала эту фамилию и подняла вопросительный взор на Бегемота.
– Скабичевский, – пропищал тот, почему-то указывая на свой примус.
Софья Павловна записала и это и пододвинула книгу посетителям, чтобы они расписались в ней. Коровьев против фамилии «Панаев» написал «Скабичевский», а Бегемот против Скабичевского написал «Панаев». Софья же Павловна, моргая от изумления, долго изучала странные записи, сделанные неожиданными посетителями в книге".
Сколь это ни покажется невероятным, но прообраз этого диалога появляется у Булгакова еще в январе 1924 году, в рассказе, посвященном смерти В.И. Ульянова-Ленина, "Воспоминание..." Точно так же от персонажа - супруги вождя, известной впоследствии под именем Н.К. Крупской, там требуется подпись - под заявлением рассказчика на предоставление ему жилплощади, и точно так же вместо одной, ожидаемой нами подписи - "Крупская" появляется другая, заимствованная ею у правящего супруга - "Ульянова". И даже грамматическая форма фамилий, заменяющих одна другую, сохраняется (Ульянов/Крупская - Панаев/Скабичевский)... Но нас сейчас будет интересовать не это, а тот предмет, который держит в своих руках... или лапах? - один из собеседников "грибоедовской" Софьи Павловны: поскольку этот предмет тоже выдает причастность диалога "ленинской" теме! "Примус" по-латыни значит "первый"; это слово напоминает… о "первом" человеке советского государства - председателе Совета народных комиссаров Ульянове-Ленине. И, так же как в рассказе 1924 года, он "появляется" в романном диалоге не один, а в сопровождении своей "половины". Булгаков в этом фрагменте ведет разветвленную паронимическую игру с именами: "примус" – это то, что связано с кастрюлями, со скобяными товарами. Потому-то, назвав фамилию "Скабичевский", Бегемот и "указывает на свой примус". А что варят в кастрюлях на "примусе"? Кашу, крупу! Еще в 1924 году, вместо того чтобы назвать героиню "Воспоминания…" по фамилии, Булгаков не раз повторяет: "…давали крупу… без всякого сожаления я оставлял рыжую крупу…" Таким образом, можно утверждать, что, заканчивая свой "закатный роман", Булгаков вспоминал о "закате" вождя, запечатленном им в 1924 году. Напоминает об этом и предмет кухонной утвари, превратившийся в руках колдуна-Бегемота в грозное оружие, наподобие портативной атомной бомбы. Поразительно, но факт: О.Э. Мандельштам, давний, еще по Владикавказу, знакомый Булгакова, в конце того же 1924 года пишет и в начале 1925 года выпускает книжку стихов для детей под названием… "Примус". В первом же, обусловившем выбор заглавия сборника стихотворении починка примуса последовательно изображается как... картина его лечения. Лечение – успешное, но разве не служит оно воспоминанием о закончившемся трагически длительном лечении другого "primus’а", Ленина?! Догадку о наличии в книге под названием "Примус" аллюзий на смерть вождя и о связи ее с некрологическими вещами Булгакова начала этого года, - вот что будоражило интеллектуальные умы в 1924 году! Посмотрим на обложку этой книги. С первого взгляда, в написании ее заглавия, выделяющегося самым крупным размером букв на листе, - "ПРИМУС" - привлекает внимание одна особенность, объяснение которой находится не сразу. А все дело в том, что эта надпись изображена так, как будто она находится в трехмерном пространстве: окружает полукружием сверху - круглый примус, располагающийся в центре страницы! Отсюда - и естественный перспективный эффект, выражающийся в том, что крайние буквы заглавного слова - "П" и "Р", ближе всего находящиеся к зрителю и оказывающиеся на боковых от него, зрителя, сторонах полукружия, - выглядят суживающимися, более узкими, чем все остальные. Этим и вызван тот мгновенный эффект: благодаря этой перспективной иллюзии, из заглавного слова выделяется и в первую очередь бросается в глаза... его центральная часть: "...РИМУ..." А если прочитать эти буквы в обратном порядке - то получится с небольшим искажением написанное значимое слово: "Умир..." Именно так, именно этим глаголом: "Умер..." был озаглавлен еще один очерк Булгакова на смерть Ленина, напечатанный в январе 1924 года в газете "Гудок", где в то время работал писатель, за подписью "М." Чрезвычайно интересно, вместе с тем, отметить, что и взятое в прямой последовательности составляющих букв получившееся на обложке мандельштамовской книги слово обладает большим историческим смыслом. Оно напоминает читателю заглавие поэтического сборника В.Я. Брюсова 1903 года - "Urbi et orbi" ("Городу [т.е. именно "Риму"!] и миру"). Поэт также скончался... 9 октября 1924 года. Итак, на обложке фигурирует "спрятанное" название булгаковского очерка на смерть Ленина, а также - название города, европейской столицы, зародыша первой европейской империи и центра католицизма. Переворачиваем страницу - и на титульном листе книги "Примус"... находим продолжение той же ведущей к Булгакову словесной игры! Здесь мы вновь видим выделенной среднюю часть заглавного слова. Происходит это теперь за счет геометризации первой и последней из составляющих его букв, превращения их из языковых знаков - в орнаментальные изображения: "П" - выглядит здесь просто как квадрат, а "С" - совсем как... телефонная трубка. Но "оставшееся" слово получается уже совершенно другим, чем в предыдущем случае. Буквы "М" и "У" одна над другой начертаны таким образом, что сливаются в одно ромбовидное начертание третьей буквы - буквы "О". И в целом средняя, выделенная часть слова и оказывается названием города - но на этот раз не европейского, а южноамериканского: Рио, Рио-де-Жанейро. Это тот самый город, в который уже пару лет спустя будет стремиться "великий комбинатор" - герой романов И. Ильфа и Е. Петрова. Но одновременно это слово... вновь является анаграммой: прочитанное в обратном порядке, оно образует аббревиатуру "АИР", служащую сокращением подписи "Олл-Райт" ("All Райт" - "А и Р"), которой Булгаков подписывал свои произведения в газетах и журналах конца 1923 - начала 1924 года. Между прочим, оказалось, что уже в ту пору с этой подписью в булгаковских публикациях были связаны мотивы еще не написанных Ильфом и Петровым произведений о герое, который будет стремиться в Рио. Так что соотношение названия бразильского города и его "обратного" прочтения на титульном листе книги Мандельштама - не случайный казус, а напротив, является чертой, указывающей на Булгакова. Наличие закономерности тем более определенное, что и здесь мы имеем дело с таким же проникновением "орфографической ошибки" при обратном прочтении слова, как и на обложке (Рио/Риа - Умер/Умир). Только там существующую "ошибку" надо было исправить, а здесь, наоборот, - внести, чтобы получить булгаковский псевдоним. Можно утверждать, что увиденное на страницах книги детских стихов Мандельштама превосходит все ожидания. Оказывается, что Мандельштам не просто подхватывает булгаковскую словесную игру, связанную со смертью "примуса" - Ленина, и, тем самым, продолжает в своем стихотворении о "лечении" примуса булгаковскую некрологическую тему начала года. Но оказалось, что Мандельштам был в это время посвящен в такие тайные уголки булгаковского творчества, которые нам сегодня начинают приоткрываться только лишь упорного и кропотливого исследования! Мандельштам был осведомлен о принадлежности Булгакову очерка "Умер...", об авторстве которого булгаковедению не было известно до самого последнего времени. Мандельштам был посвящен в загадку "АИР" и всего комплекса связанных с ней булгаковских произведений. А это означает неизмеримо большее: известно, что проникновение в эту "загадку" - означает осознание действительных масштабов журналистской деятельности Булгакова тех лет и далее - истинной роли писателя в тогдашней литературе... Мандельштаму, следовательно (как и ближайшему сотруднику Булгакова В.П. Катаеву, попытавшемуся передать это знание потомкам в своих мемуарах, было известно и об этом. А это, между прочим, заставляет нас серьезно пересмотреть вопрос о личных и творческих отношениях Булгакова и Мандельштама. Приходится лишний раз убеждаться, насколько большое значение для Булгакова имела поэзия Мандельштама, насколько глубоко она проникала в самый текст его - известных до сих пор и остававшихся неизвестными нам - произведений. Теперь уже можно со всем основанием выдвинуть гипотезу о том, что они были ближайшими сотрудниками и единомышленниками. Взглянем, наконец, на иллюстрацию к первому стихотворению сборника 1924 года - и мы найдем подтверждение нашей расшифровки начертаний заглавного слова. Мы видим здесь гигантский примус, гигантский спичечный коробок и т.д. - и занимающегося починкой примуса доктора-лилипута. Это решение художника-иллюстратора обыгрывает устойчивый мотив булгаковских произведений. Связан он по преимуществу с жилищной темой: так, повествователь в рассказе "Воспоминание...", впервые попав в Москву и не имея угла, доходит в своем отчаянии до того, что начинает размышлять - а нельзя ли ему жить... в собственном чемоданчике? Как и на рисунке Добужинского, человек - сжимается, превращается в лилипута, который может жить в чемоданчике (у Свифта так именно и происходит: Гулливер, попав в страну великанов, живет в сундучке). Для иллюстрации выбран именно тот мотив, который у Булгакова связан с линией произведений "АИР" - "Олл-Райт". Весной 1924 года за этой подписью был напечатан фельетон "Площадь на колесах" (единственное произведение за этим псевдонимом, которое немного времени спустя будет вновь опубликовано Булгаковым уже под собственным именем); в фельетоне развивается та же, что и в "Воспоминании...", тема необычных мест жительства для бездомных людей (на этот раз... в действующем трамвае. Наконец, и привидевшаяся нам "телефонная трубка" на титульном листе, в которую превратилась буква С, - появляется не случайно. Та же тема невероятной жилплощади повторяется у Булгакова в серии фельетонов "Трактат о жилище" ("Москва 20-х годов"). Там изображается общежитие газеты "Гудок" (знаменитое "общежитие имени монаха Бертольда Шварца" в романе Ильфа и Петрова... на который указывает название города Рио на той же странице!). Проживание человека в этих условиях сравнивается пришедшим в ужас Булгаковым... с житьем в телефонной трубке. Остается сказать, что слабый след изображения этих условий существования (феноменальная звукопроницаемость помещений, уподобляющая их телефонной трубке) сохраняется у Булгакова в очерке "Умер...", название которого спрятано в названии книжки "Примус" на ее обложечной иллюстрации. Автор статьи «Излечение примуса. Булгаков и Мандельштам» Алексей Юрьевич Панфилов.
"Авторы почти всех воспоминаний о Мандельштаме неизменно отмечают, что это был человек неистребимой веселости: шутки, остроты, эпиграммы от него можно было ожидать в любую минуту, вне всякой зависимости от тяготы внешних обстоятельств. Между шуточными и «серьезными» стихами он проводил четкую грань, но чем строже и аскетичней становилась его лирика, тем раскованней и своевольней писались шуточные стихи", – пишет П.М. Нерлер в комментариях к книге стихов Мандельштама. Шуточными были и детские стихи 1924 – 1925 годов. "Все детские стихи пришлись на один год – мы переехали тогда в Ленинград и развлекались кухней, квартиркой и хозяйством", – вспоминала Надежда Яковлевна Мандельштам. 1924 год для Осипа был заполнен прежде всего каторжной переводческой работой и писанием «Шума времени». Пафос этой вещи в корне отличен от пафоса мандельштамовских статей начала двадцатых годов. Вспоминая эпоху, предшествующую возникновению и расцвету русского модернизма, Мандельштам подчеркивал ее творческую бесплодность и «глубокий провинциализм». Девяностые годы XIX века он назвал здесь «тихой заводью», варьируя образ из своего стихотворения 1910 года:
Из омута злого и вязкого
Я вырос, тростинкой шурша,
И страстно, и томно, и ласково
Запретною жизнью дыша.
Не случайно попытки «склеивания» и «сращения» страниц истории, бережно предпринимаемые в прежних мандельштамовских статьях, сменились в «Шуме времени» намеренно «разорванными картинами». Может быть, именно поэтому Мандельштам год спустя будет признаваться Анне Ахматовой и Павлу Лукницкому, что он «стыдится содержания» «Шума времени». Заключительные страницы своей новой прозы Мандельштам дописывал летом 1924 года, в доме отдыха ЦЕКУБУ, в подмосковной Апрелевке. По-видимому, тогда же «Шуму времени» было дано его заглавие, восходящее не только к знаменитому — fuga temporis — «бег времени», много позже подхваченному Ахматовой, но и к следующему фрагменту романа Андрея Белого «Серебряный голубь»: «...Август плывет себе в шуме и шелесте времени: слышишь — времени шум?». В конце июля Мандельштамы переехали на жительство в Ленинград. Поселились они в самом центре города, на Большой Морской, сняв две комнаты в квартире актрисы-конферансье М. Марадулиной. Сохранилось подробное описание мандельштамовского скромного жилья, выполненное дотошным П. Лукницким:
«От круглого стола — в другую комнату. Вот она: узкая, маленькая, по длине — 2 окна. От двери направо в углу — печь. По правой стене — диван, на диване — одеяло, на одеяле — подушка. У печки висят, кажется, рубашка и подштанники. От дивана, по поперечной стенке — стол. На нем лампа с зеленым абажуром, и больше ничего. На противоположной стене — между окон — род шкафа с множеством ящичков. Кресло. Все. Все чисто и хорошо, смущают только подштанники».
В Ленинграде поэт получил дополнительный источник дохода: по предложению Самуила Маршака Мандельштам взялся писать детские стихи. Это было закономерно, поскольку с детьми Осип Эмильевич почти всегда легко находил общий язык. «Он ведь был странный: не мог дотронуться ни до кошки, ни до собаки, ни до рыбы... — в 1940 году рассказывала Анна Ахматова Лидии Чуковской... — А детей любил. И где бы он ни жил, всегда рассказывал о каком-нибудь соседском ребеночке». Некоторые из детских стихотворений Мандельштама учитывали опыт «лесенки» Владимира Маяковского:
— А водопровод
Где
воду берет ?
Другие — приспосабливали для нужд детской поэзии нарочито инфантильную манеру мандельштамовского учителя — Иннокентия Анненского:
— Эх, голуби-шары
На белой нитке,
Распродам я вас, шары,
Буду не в убытке!
Топорщатся, пыжатся шары наливные —
Лиловые, красные и голубые...
(Мандельштам «Шары»)
Покупайте, сударики, шарики!
Шарики детски,
Красны, лиловы,
Очень дешевы!
(Анненский «Шарики детские»)
В одном из ленинградских издательств с Мандельштамом встретился будущий прославленный драматург, а тогда — начинающий поэт для детей Евгений Шварц, в чьем дневнике находим беглый набросок к мандельштамовскому портрету: «Озабоченный, худенький, как цыпленок, все вздергивающий голову в ответ своим мыслям, внушающий уважение». В сентябре в Ленинград на короткое время приехал Пастернак, который несколько раз заходил к Мандельштамам в гости. В письме, отправленном Осипу Эмильевичу 19 сентября уже из Москвы, Борис Леонидович сетовал, что ему так и не довелось послушать мандельштамовскую прозу. Дружеским и чуть шутливым жестом завершается второе пастернаковское письмо — от 24 октября: «Обнимаю Вас. Сердечный привет Надежде Яковлевне. Жена, с соответствующими перемещеньями, присоединяется». Рождество Мандельштамы справляли с Бенедиктом Лившицем и его женой. «Мы с Надей валялись в спальне на супружеской кровати и болтали, — вспоминала Екатерина Лившиц, — дверь была открыта, и нам было видно и слышно, как веселились наши мужья». Новый, 1925 год они встретили вместе с Б. Бабиным и его женой — знакомыми мандельштамовской юности. В середине января 1925 года на Морской впервые появилась Ольга Александровна Ваксель (1903—1932). В 1925 году «бытовое» христианство Мандельштама выльется в пронзительное трехстишие-молитву:
Помоги, Господь, эту ночь прожить,
Я за жизнь боюсь — за твою рабу...
В Петербурге жить — словно спать в гробу.
В середине ноября 1925 года Мандельштам уехал к Надежде Яковлевне в Ялту. В Ленинград он вернулся в начале февраля 1926 года, задержавшись на один день в Москве (из письма к Н. Я. Мандельштам от 2 февраля: «...В Москве меня заговорил Пастернак, и я опоздал на поезд. Вещи мои уехали в 9 ч. 30 м., а я, послав телеграмму в Клин, напутствуемый братом Шурой, выехал следующим в 11 ч.»). Стихи по-прежнему не писались, и это выбивало поэта из колеи. «Больше всего на свете Мандельштам боялся собственной немоты, называя ее удушьем. Когда она настигала его, он метался в ужасе и придумывал какие-то нелепые причины для объяснения этого бедствия» («Листки из дневника» Анны Ахматовой). Мечущимся по Ленинграду в поисках заработка вспоминают Мандельштама мемуаристы. Тем не менее он пытался держаться бодро, как и полагалось взрослому мужчине — кормильцу семьи: «...Я, дета, весело шагаю в папиной еврейской шубе и Шуриной ушанке. Свою кепку в дороге потерял. Привык к зиме. В трамвае читаю горлинские, то есть врученные для перевода или рецензии Александром Николаевичем Горлиным французские книжки» (из письма к жене от 9—10 февраля 1926 года). «Ты не поверишь: ни следа от невроза. На 6-й этаж поднимаюсь не замечая — мурлыкая» (из письма к ней же от 18 февраля 1926 года). За 1926 год Мандельштам написал 18 внутренних рецензий на иностранные книги; его переводы были опубликованы в 10 сборниках прозы и стихов, изданных в Москве, Киеве, Ленинграде. В 1925-1926 г.г. вышли четыре мандельштамовские книжечки стихов для детей: «Примус», «2 трамвая», «Кухня» и «Шары». Жил Мандельштам у брата Евгения на 8-й линии Васильевского острова. В конце марта он уехал в Киев, где на короткое время воссоединился с Надеждой Яковлевной. В начале апреля поэт вернулся в Ленинград, но уже через полмесяца он отправился к Надежде Яковлевне в Ялту. «...За многие годы это был первый месяц, когда мы с Надей действительно отдохнули, позабыв все. У меня сейчас короткая остановка: оазис, а дальше опять будет трудно», — прозорливо писал Мандельштам отцу. С июня по середину сентября 1926 года Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна жили в Детском Селе, где они снимали меблированные комнаты. По соседству с ними поселился Бенедикт Лившиц с женой и сыном. «В эту осень в Царское Село потянулись петербуржцы и особенно писатели, — 15 октября 1926 года сообщал Р.В. Разумник Андрею Белому. — Сологуб уехал, но в его комнатах теперь живет Ахматова, в лицее живет (заходил возобновить знакомство) Мандельштам, по-прежнему считающий себя первым поэтом современности». «В комнатах абсолютно не было никакой мебели и зияли дыры прогнивших полов», — вспоминала жилище Мандельштамов Ахматова. В середине сентября Надежда Яковлевна уехала в Коктебель.