Тютчев Ф.И. Стихотворения. Спб, 1854.
Стихотворения Ф. Тютчева. Санкт-Петербург, в типографии Эдуарда Праца, 1854. [2], 139, [5] стр. Всего 110 стихотворений. Шмуц-титул сохранен. Цензор В. Бекетов. В полукожаном переплете эпохи с тиснением золотом на корешке. Формат: 18х12 см. Выпущено редакцией «Современника». Первая книга поэта!
Библиографическое описание:
1. Смирнов-Сокольский Н.П. «Рассказы о книгах». Издание 2-е. Москва, 1960. стр. 502.
2. Библиотека русской поэзии И.Н. Розанова. Библиографическое описание. Москва, 1975, №1665.
Любовь — вещь идеальная,
супружество — реальная;
смешение реального и идеального
никогда не проходит безнаказанно.
И.В. Гете
Предком великого русского поэта Федора Ивановича Тютчева был некий Дуджи, татарского происхождения, прибывший в Москву из крымского портового города Сугдеи (тогда принадлежавшего Венеции) — крупного центра торговли, известного восточным славянам как Сурож (ныне поселок городского типа Судак). О Дуджи мало что известно. Сопровождал знаменитого венецианского путешественника Марко Поло, но почему-то не отправился с ним далее на Восток, а, попав в столицу набирающего силу Московского княжества, остался здесь и, как говорится, пустил корни. От Дуджи ведет свое происхождение родоначальник знатного дворянского рода Тютчевых — Захарий Тутчев (Тючев, ок. 1360–1400). Это видный государственный деятель Московской Руси в период национального возрождения, сподвижник Великого Князя московского и владимирского Дмитрия Ивановича Донского. По материнской линии дедом Федора Ивановича Тютчева был Лев Васильевич Толстой (1740–1816). Таким образом, поэт состоял в дальнем родстве со знаменитыми русскими писателями Львом Николаевичем и Алексеем Константиновичем Толстыми. Бабушка поэта по линии матери, Екатерина Михайловна (? – 1788), была родной сестрой известного полководца и политического деятеля Александра Михайловича Римского-Корсакова. После внезапной смерти Екатерины Михайловны ее муж отдал своих детей на обучение и воспитание в дома родственников. Екатерина Львовна Толстая (1776 – 1866), мать поэта, попала в дом своей тети по отцу, Анны Васильевны, мужем которой был граф Федор Андреевич Остерман, сын знаменитого дипломата и сподвижника Петра I, Андрея Ивановича Остермана. Федор и Иван Андреевичи Остерманы были последними представителями своего рода, поэтому по их просьбе и по указу императрицы Екатерины II фамилия Остерманов была передана их внучатому племяннику Андрею Ивановичу Остерману-Толстому. Свойство по женской линии на Руси всегда ценилось, поэтому у Тютчевых сохранялись самые теплые отношения с Остерманами. Федор Андреевич и Анна Васильевна Остерманы заботливо опекали свою племянницу, и именно в московском доме Остерманов произошло ее знакомство с гвардии поручиком Иваном Николаевичем Тютчевым (1768 – 1846), сыном Николая Андреевича и Пелагеи Денисовны Тютчевых. В 1798 году Иван Николаевич и Екатерина Львовна поженились и после свадьбы уехали в Овстуг. Мусульманское происхождение Федора Ивановича сыграло немаловажную роль в его отношениях с женщинами: он проявлял склонность к полигамии. ...Но пора уже обратиться к этой труднейшей, даже мучительной для всякого, кто думает о ней серьезно, теме — теме двойной любви Тютчева. Все обстояло именно так: поэт в самом деле долгие годы и не раз испытывал подлинную любовь одновременно к двум женщинам, т.е. был крайне полигамен! В 1833 году, в то время, когда постоянно испытывавшая материальные затруднения семья поэта насчитывала уже трех дочерей, а долги росли с каждым годом, супружеская жизнь Тютчевых осложнилась и обстоятельствами иного рода. В феврале этого года, на балу, произошла первая встреча поэта с будущей второй женой, баронессой Эрнестиной Дёрнберг (урожденной Пфеффель, внучатой племянницей известного немецкого баснописца Карла Пфеффеля), занимавшей одно из первых мест в ряду мюнхенских красавиц. Через несколько дней после этой встречи нелюбимый муж Эрнестины барон Фриц Дёрнберг неожиданно умер от брюшного тифа. Многое осталось скрытым в истории отношений Федора Ивановича Тютчева с Эрнестиной Дёрнберг. Однако дошедшие до нас письменные намеки и отголоски, отрывки из дневников и фрагменты некоторых стихотворений свидетельствуют о том, что это не было чуждое «взрывам страстей» увлечение, подобное любви-дружбе к «прекрасной Амалии». Нет, это была та самая «роковая страсть», которая, по словам самого Тютчева, «потрясает существование и в конце концов губит его». В Эрнестине поэт нашел, помимо красоты, ума, блестящей образованности, глубокую духовную близость. Она совершенно затмевала милую и обаятельную, по общему признанию, но неяркую Элеонору Федоровну, первую жену поэта... Есть основания думать, что весной 1836 года роман Тютчева получил некоторую огласку. В явной связи с этим Элеонора Федоровна даже пыталась покончить с собой. Тютчев легко влюблялся и способен был любить двух женщин одновременно – наверное, по-разному, но одинаково глубоко. Трудно найти человека, которого любовь захватывала и потрясала в такой же степени, как Тютчева: он отдавался ей всей полнотой своего существа. На седьмом десятке поэт писал своей второй дочери от брака с Элеонорой Федоровной Дарье (уже также далеко не юной и так и не вышедшей замуж): «Тебе, столь любящей и столь одинокой... – с крайней откровенностью говорит Тютчев, – тебе, кому я, быть может, передал по наследству это ужасное свойство, не имеющее названия, нарушающее всякое равновесие в жизни, эту жажду любви, которая у тебя, мое бедное дитя, осталась неутоленной». Полюбив, Тютчев уже не умел, не мог разлюбить. Любимая женщина являла для него как бы полнозвучное воплощение целого мира – неповторимое, но все же несущее в себе именно все богатство мира, воплощение. Вскоре после приезда Тютчева в Петербург состоялось (3 августа 1837 года) его назначение чиновником русской дипломатической миссии в столице Сардинского королевства Турине. Через несколько дней, временно оставив свою семью в Петербурге, Тютчев отправился к месту своего нового назначения. Он ехал морем до Любека, затем сухим путем через Берлин и Мюнхен, прибыв в Турин в начале октября. Через некоторое время, в период пребывания в Генуе, состоялось встреча Тютчева с Эрнестиной Дёрнберг. Теме «последнего прощания» с любимой женщиной посвящено стихотворение «1-ое декабря 1837». Много лет спустя в одном из писем к той, с которой он навсегда было простился в Генуе, поэт признавался, что из всего написанного им он больше всего ценит «два или три стихотворения», некогда посвященные ей. Почти десять месяцев провел Тютчев в разлуке с семьей, которая должна была прибыть в Турин тем же путем, который недавно совершил он сам. Однако в ночь с 18 на 19 мая близ Любека на пароходе «Николай I», на котором находились жена и дети Тютчева, вспыхнул страшный пожар. Элеонора Тютчева выказала во время этой катастрофы полное самообладание и присутствие духа. «Можно сказать по всей справедливости, что дети дважды были обязаны жизнью матери», которая «ценою последних оставшихся у нее сил смогла пронести их сквозь пламя и вырвать у смерти», – так характеризует Тютчев поведение жены в выпавшем на ее долю испытании. «Мы живы! дети невредимы – только я пишу вам ушибленной рукой... Мы сохранили только жизнь... Бумаги, деньги, вещи – все потеряли всё, но погибших всего пять человек! Никогда вы не сможете представить себе эту ночь, полную ужаса и борьбы со смертью!» – в таких словах извещала Элеонора Тютчева свою русскую родню о катастрофе парохода «Николай I». Со своими «голыми и лишенными всего» детьми Элеонора, больная, добралась до Мюнхена, где 11 июня и встретилась с мужем. Полученное ею как пострадавшей в катастрофе пособие целиком ушло на покрытие дорожных расходов и приобретение самого необходимого. По приезде в Турин Тютчевы оказались в крайне стесненном материальном положении. Поселились они в предместье и приходилось им весьма туго, несмотря на выделенную из казны материальную помощь. Жена Тютчева ходила по торгам, стараясь по мере возможностей благоустроить домашний очаг. Поэт был в этом отношении плохим помощником. Да и она сама, замечая «раздражительное и меланхолическое настроение» мужа, сознательно оберегала его от мелких треволнений их мало-помалу налаживающейся жизни. Однако переутомление, глубокое нервное потрясение, от которого Элеонора Федоровна так и не смогла оправиться, и сильная простуда сломили ее и без того хрупкое здоровье. 27 августа (9 сентября) 1838 года она умерла, по словам Тютчева – в жесточайших страданиях. Смерть жены страшно потрясла поэта. В одну ночь он поседел у ее гроба... Если бы не «мюнхенская любовь» к Эрнестине Дёрнберг, которой за несколько месяцев до того поэт сказал «последнее прости», он, возможно, и не вынес бы тяжести понесенной им утраты. И сам он в пятилетнюю годовщину смерти своей жены писал к той, которая уже заступила место его Нелли: «Сегодняшний день – 9 сентября – печальное для меня число. Это был самый ужасный день моей жизни, и, не будь тебя, – он был бы, вероятно, последним моим днем». В декабре 1838 года состоялась тайная помолвка Тютчева с Эрнестиной Дёрнберг, а 17 июля 1839 года они обвенчались в Берне в церкви при русском посольстве. Елена Александровна Денисьева, принадлежавшая к старинному, но обедневшему дворянскому роду, рано лишилась матери и осталась на попечении своей тети, инспектрисы Смольного института (отец Елены, майор, участник Фридландского сражения, женился вторично и служил в Пензенской губернии). Там же, в Смольном, училась и Елена Александровна; жила она у тети, а не вместе с остальными воспитанницами, пользовалась свободой в посещении классных занятий. Тетя ее, Анна Дмитриевна Денисьева, вообще отличавшаяся сухим и властным характером, проявляла большую снисходительность к племяннице. Нередко Елене Денисьевой приходилось подолгу гостить в разных петербургских богатых домах. «От природы одаренная большим умом и остроумием, большой впечатлительностью и живостью, глубиной чувств и энергией характера, она преобразилась в блестящую молодую особу, которая при своей большой любезности и приветливости, при своей природной веселости и очень счастливой наружности всегда собирала около себя множество блестящих поклонников». Вместе с тетей Елена Александровна бывала в доме Тютчева, встречался он с ней и в Смольном институте при посещении своих дочерей Даши и Кати. Увлечение поэта нарастало постепенно, пока наконец не вызвало со стороны Елены Денисьевой «такую глубокую, такую самоотверженную, такую страстную и энергетическую любовь, что она охватила и все его существо, и он навсегда остался ее пленником...» В глазах той части петербургского общества, к которой принадлежали Тютчев и Денисьева, любовь их приобрела интерес светского скандала. При этом жестокие обвинения пали исключительно на Денисьеву. Перед ней навсегда закрылись двери тех домов, где прежде она была желанной гостьей. Отец от нее отрекся. Ее тетя вынуждена была оставить свое место в Смольном институте и вместе с племянницей переселиться на частную квартиру. Любовь Тютчева к Денисьевой продолжалась в течение 14 лет, до самой ее смерти. У них было трое детей. Все они по настоянию матери записывались в метрические книги под фамилией Тютчевых, что, однако, не снимало с них «незаконности» их происхождения и не давало им никаких гражданских прав, связанных с сословной принадлежностью отца. Под влиянием фальшивого положения, в котором оказалась сама Елена Александровна, в ней начали развиваться религиозная экзальтация, болезненная раздражительность и вспыльчивость. Поэта она любила страстной, беззаветной и требовательной любовью, внесшей в его жизнь немало счастливых, но и немало тяжелых минут. С семьей Тютчев не «порывал» и никогда не смог бы решиться на это. Он, как уже говорилось, не был однолюбом. Подобно тому, как раньше любовь к первой жене жила в нем рядом со страстной влюбленностью в Эрнестину Дёрнберг, так и теперь привязанность к Эрнестине Федоровне, его второй жене, совмещалась с любовью к Елене Денисьевой, и это вносило в его отношения с обеими женщинами мучительную раздвоенность. Поэт сознавал себя виновным перед каждой из них за то, что не мог отвечать им той же полнотой и безраздельностью чувства, с каким они относились к нему. С особой пронзительностью выразил Федор Иванович чувство вины перед своей Лелей, находящейся в унизительном положении незаконной жены, в стихотворении «О, как убийственно мы любим...». При этом он, как истинный христианин, постоянно страдал от острого чувства вины перед обеими. И не столько даже из-за своей «измены» и той, и другой, сколько от сознания, что — в отличие от них обеих — не отдает себя каждой из них всецело, до конца. Это сознание запечатлено со всей силой и в целом ряде стихотворений, и в письмах поэта. Но, пожалуй, самообвинение было не вполне справедливо. Многое говорит о том, что Тютчев любил обеих женщин поистине на пределе души. Возможность такой, конечно, очень редко встречающейся, ситуации объясняется отчасти тем, что Эрнестина Пфеффель и Елена Денисьева отличались друг от друга не меньше, чем Европа и Россия... И самое чувство любви поэта к каждой из них было глубоко различным. В жене Эрнестине Федоровне поэта восхищала «выдержанность» и «серьезность»; между тем, говоря о своей любовнице Елене Денисьевой, как вспоминал муж ее сестры Георгиевский, Тютчев «рассказывал об ее страстном и увлекающемся характере и нередко ужасных его проявлениях, которые однако же не приводили его в ужас, а напротив, ему очень нравились, как доказательство ее безграничной, хотя и безумной, к нему любви,..». Это заключение, по всей вероятности, справедливо. В минуту полной откровенности Тютчев говорил, что он несет в себе, как бы в самой крови, «это ужасное свойство, не имеющее названия, нарушающее всякое равновесие в жизни, эту жажду любви...». Поэту ни в коей мере не были присущи жажда славы, почестей, власти, тем более богатства и т.п. Но то, что он назвал «жаждой любви», переполняло его душу, пронизывая ее и восторгом и ужасом. Через два года после женитьбы на Эрнестине Федоровне он должен был на несколько недель с ней расстаться; вскоре он написал ей (1 сентября 1841 г.): «Мне решительно необходимо твое присутствие для того, чтобы я мог переносить самого себя. Когда я перестаю быть существом столь любимым, я превращаюсь в существо весьма жалкое». А гораздо позднее, в сентябре 1874 года, Иван Аксаков рассказал в письме к дочери поэта Екатерине, что ее отец не раз покаянно говорил о присущем ему «злоупотреблении человеческими привязанностями...». Вся жизнь поэта ясно свидетельствует, что слово «злоупотребление» — это безжалостное самоосуждение. Можно сказать, что он испытывал беспредельное упоение той любовью, которую он вызывал, что он утопал в этой любви, словно теряя в ней самого себя и свою любовь. Ему казалось, что вызванная им любовь — ничем не заслуженный, поистине чудесный дар. Вот убеждение, которое Тютчев не раз высказывал в различной форме: «Я не знаю никого, кто был бы менее, чем я, достоин любви. Поэтому, когда я становился объектом чьей-нибудь любви, это всегда меня изумляло...» Именно таковым, очевидно, было и начало его отношений с Еленой Денисьевой. Как свидетельствовал Георгиевский, поэт вызвал в ней «такую глубокую, такую самоотверженную, такую страстную любовь, что она охватила и все его существо, и он остался навсегда ее пленником». Любовь Елены Денисьевой в самом деле являла собой нечто исключительное; Георгиевский буквально не мог подобрать слов для определения ее силы и глубины. Он писал, что Елена Александровна смогла «приковать к себе» поэта «своею вполне самоотверженною, бескорыстною, безграничною, бесконечною, безраздельною и готовою на все любовью...— таковою любовью, которая готова была и на всякого рода порывы и безумные крайности с совершенным попранием всякого рода светских приличий и общепринятых условий». Стоит добавить, что и сам характер этой женщины был соединением «крайностей»; Георгиевский подчеркивает, в частности, что Елена Александровна, готовая на «попрание» всех «условий», в то же время была женщина «глубоко религиозная, вполне преданная и покорная дочь православной Церкви»,— не забывая при этом отметить, что «глубокая религиозность Лёли не оказала никакого влияния на Федора Ивановича». О безмерной любви своей Лёли поэт не раз говорил в стихах, сокрушаясь, что он, породивший такую любовь, не способен подняться до её высоты и силы; вот его поразительные строки от этом:
Ты любишь искренно и пламенно, а я —
Я на тебя гляжу с досадою ревнивой.
И, жалкий чародей, перед волшебным миром,
Мной созданным самим, без веры я стою —
И самого себя, краснея, сознаю
Живой души твоей безжизненным кумиром.
Он вновь и вновь повторяет, что «не стоит» ее любви:
Пускай мое она созданье —
Но как я беден перед ней...
Перед любовию твоею
Мне больно вспомнить о себе
Стою, молчу, благоговею
И поклоняюся тебе…
Эти самообвинения справедливы в одном отношении: поэт не мог расстаться с Эрнестиной Федоровной и целиком отдать себя новой любви. Но едва ли можно усомниться в том, что он любил Елену Александровну по-своему так же безгранично, беспредельно, как и она его. ...Еще в первые годы своей любви поэт создал символический образ возлюбленной, образ «своенравной волны», которая полна «чудной жизни»:
Ты на солнце ли смеешься,
Отражая неба свод,
Иль мятешься ты и бьешься
В одичалой бездне вод —
Сладок мне твой тихий шепот
Полный ласки и любви;
Внятен мне и буйный ропот.
Стоны вещие твои.
Будь же ты в стихии бурной
То угрюма, то светла,
Но в ночи твоей лазурной
Сбереги, что ты взяла...
Сбереги, ибо
…в минуту роковую,
Тайной прелестью влеком,
Душу, душу я живую
Схоронил на дне твоем.
Сколько бы ни обвинял себя поэт в недостаточной любви к Елене Александровне, он в самом деле отдал ей свою душу. Но каким образом это утверждение согласить с тем, что Тютчев говорил — уже после начала своей последней любви — Эрнестине Федоровне: «Ты — самое лучшее из всего, что известно мне в мире»? Можно бы показать постоянство такого его отношения к ней — как к своего рода идеальному существу, в котором воплощено все «лучшее» и «высшее». Это выражается чуть ли не в каждом стихотворении, обращенном к Эрнестине Федоровне:
...Мне благодатью ты б была —
Ты, ты, мое земное провиденье!
Все, что сберечь мне удалось,
Надежды, веры и любви...
Совсем иной человеческий облик в стихотворениях, посвященных Елене Денисьевой,— хотя бы в только что цитированном — о своенравной волне. Здесь жизнь являет себя во всей своей противоречивой цельности, с ее светящими взлетами и темными глубинами. И сами взаимоотношения любящих не имеют в себе ничего идиллического.
Любовь, любовь — гласит преданье —
Союз души с душой родной —
Их съединенье, сочетанье,
(но так гласит преданье, а реальность не сводится к этому)
И роковое их слиянье,
И... поединок роковой...
Конечно, все тяжкое, мучительное, роковое в последней любви поэта связано с той раздвоенностью, которую он не в силах был преодолеть. И все же нельзя свести к этому смысл, вложенный поэтом в слово «поединок». Речь идет о любви, захватившей души двух людей до самого дна и как бы размывшей все границы между ними; «роковое слиянье» с неизбежностью ведет к «роковому поединку». В 1858 году исполнилось двадцать лет со дня смерти первой жены Тютчева Элеоноры, и он написал стихи (о них уже шла речь), посвященные ее памяти. Они кончались строками о том, как
.. .Мило-благодатна,
Воздушна и светла
Душе моей стократно
Любовь твоя была.
Это стихотворение — может быть, без всякого намерения со стороны поэта — содержало своего рода противопоставление последней любви, которая никак не умещалась в рамках благодатное, воздушности и света. Но тем непобедимее была для Тютчева эта любовь, которая, как сказал он сам, была «всею моею жизнью». При этом необходимо только помнить, что жизнь поэта ни в коей мере не представляла собою замкнутое в себе частное существование. Все, что мы знаем о нем, ясно свидетельствует: он жил как бы перед целым Миром во всей беспредельности его пространства и времени. И жизнь и смерть Елены Денисьевой была для поэта, если не бояться высоких слов, явлением мирового порядка. Это явствует уже хотя бы из того, что едва ли не самое всеобщее по смыслу стихотворение позднего Тютчева — «Два голоса» — имеет отчетливый отзвук в одном из стихотворений памяти Елены Денисьевой, написанном в марте 1865 года, стихотворении, молящем о том, чтобы не исчезла «мука вспоминанья», живая мука:
По ней, по ней, свой подвиг совершившей
Весь до конца, в отчаянной борьбе,
Так пламенно, так горячо любившей
Наперекор и людям и судьбе,—
По ней, по ней, судьбы не одолевшей,
Но и себя не давшей победить...
Тот же вселенский размах в другом стихотворении:
Любила ты, и так, как ты, любить — Нет, никому еще не удавалось!
Ритмико-интонационное напряжение этих строк столь мощно, что оно, по-видимому, непосредственно отозвалось через полвека в строках преклонявшегося перед Тютчевым Александра Блока, строках, говорящих о русской стихии в целом (поэма «Скифы»):
Да, так любить, как любит наша кровь,
Никто из вас давно не любит!
Именно такими масштабами уместно мерить ту Любовь, которой посвящены тютчевские стихи о Елене Денисьевой. Слова «свой подвиг совершившей» прозвучат еще раз в стихах поэта, созданных уже в самом конце жизни, в августе 1871 года. Здесь сказано о том, что природа «своей всепоглощающей и миротворной бездной» приветствует:
Поочередно всех своих детей,
Свершающих свой подвиг бесполезный...
Смысл тут уже иной; и в стихотворении «Два голоса», и в стихах о последней любви нет и намека на «бесполезность» человеческого «подвига». Стихи Тютчева были звеньями его бытия, и вполне понятна, вполне естественна эта расслабленность, эта, если угодно, сдача, капитуляция в стихотворении, созданном всего за год с небольшим до начала предсмертной болезни, последнего упадка сил. Сейчас важно обратить внимание на другое — на то, что «подвиг» на языке поэта всегда означал всечеловеческий подвиг перед лицом Космоса. И образ его возлюбленной потому, в частности, и принадлежит к величайшим образам мировой поэзии, что он предстает как явление целой Вселенной. В ранних тютчевских стихах о любви это не выступает столь мощно и рельефно. Любовь там раскрывается, так сказать, на фоне мира; между тем в поздних стихах сама любовь являет собой мировое действо, вселенскую трагедию, нисколько не утрачивала то же время неповторимые черты живой жизни:
...Вот тот мир, где жили мы с тобою,
Ангел мой, ты видишь ли меня?
В стихотворении 1839 года «Весна» поэт провозглашал как необходимость: «хотя на миг» быть причастным «жизни божеско-всемирной», жизни, образы которой переполняли тогда его стихи. В позднем творчестве поэта почти нет образов открыто космического плана; но, если внимательно вглядеться в их смысл, станет ясно, что их героиня (а вместе с ней, конечно, и сам лирический герой) не «на миг», а на всю жизнь причастна всеобщему бытию мира. Это глубокое преобразование в поэтическом содержании даже не так легко понять. В ранней поэзии Тютчева человек может предстать «как бог», «как небожитель», хотя бы и «на миг». В поздней же тютчевской поэзии люди, способные на истинный «подвиг», оказываются глубоко причастными всемирному бытию именно как люди, в своей собственной сущности.
И нет сомнения, что «подвиг» своей возлюбленной поэт пережил именно как мировое событие. Этому не помешала ни многообразная житейская проза, терзавшая его любовь, ни охлаждающая сила времени; через четырнадцать лет все было так же накалено, как в начале. 15 июля 1865 года Тютчев написал:
Сегодня, друг, пятнадцать лет минуло
С того блаженно-рокового дня,
Как душу всю свою она вдохнула,
Как всю себя перелила в меня.
Этот «блаженно-роковой день» был жив всегда — все долгие годы, хотя целая цепь трудных и даже тягостных обстоятельств омрачала и коверкала жизнь и души любящих, особенно Елены Александровны. Как уже говорилось, в 1850 году она жила у своей тетки Анны Дмитриевны, инспектрисы Смольного института благородных девиц, который тщательно оберегал свою репутацию. Тайные свидания Елены Денисьевой с поэтом обнаружились уже в марте 1851 года, и Анна Дмитриевна была тут же удалена из института. Отец Елены, служивший исправником в Пензенской губернии, как раз в марте приехал в Петербург. В гневе он отрекся от дочери и запретил родственникам встречаться с нею. Но тетка, воспитывавшая Елену еще с детских лет, когда она осталась без матери, любила ее как собственную дочь (Елена до конца своих дней звала тетку мамой). Получив «отставку» в Смольном, Анна Дмитриевна поселилась с племянницей на частной квартире. Анна Дмитриевна Денисьева — женщина насквозь «светская» — с большим почтением относилась к Тютчеву, который все-таки был камергер, имевший определенный вес при дворе; позднее, когда поэт обрел дружбу с новым министром иностранных дел А. М. Горчаковым, Анна Дмитриевна питала к нему даже своего рода подобострастие. Поэтому, в частности, она ничем не препятствовала любви своей племянницы. Достаточно шумный скандал нанес Елене Денисьевой, несмотря на всю ее безоглядность в любви, страшный удар. Очевидно, тогда же, в марте 1851 года, Тютчев написал:
Толпа вошла, толпа вломилась
В святилище души твоей,
И ты невольно устыдилась
И тайн и жертв, доступных ей...
С еще более острым драматизмом говорится об этом в стихотворении того же времени «О, как убийственно мы любим...», где в сущности, предстает образ убитой, погубленной любви:
И что ж от долгого мученья,
Как пепл, сберечь ей удалось?
Боль, злую боль ожесточенья,
Боль без отрады и без слез!
Конечно, эта боль уже не могла исцелиться, но постепенно Елена Денисьева, с ее по-своему очень сильной натурой, сумела овладеть собою. В первом из цитированных только что стихотворений поэт взывал:
Ах, если бы живые крылья
Души, парящей над толпой,
Ее спасали от насилья
Безмерной пошлости людской!
И в какой-то мере она поднялась над этой «пошлостью». 20 мая 1851 года Елена Александровна родила дочь, названную Еленой. Это окончательно соединило возлюбленных нерасторжимой связью. Тютчев писал, по-видимому, еще до крещения дочери {поэтому она названа безымянной, что на языке поэта имело особенный смысл):
Когда, порой, так умиленно,
С такою верой и мольбой
Невольно клонишь ты колено
Пред колыбелью дорогой,
Где спит она — твое рожденье —
Твой безымянный херувим, —
Пойми ж и ты мое смиренье
Пред сердцем любящим твоим.
Рождение ребенка вызвало новую коллизию: хотя Елена Александровна окрестила девочку как Тютчеву, это не имело ровно никакой законной силы. Дочь была обречена на печальную в те времена судьбу «незаконнорожденной». Но Елена Александровна, которая и себя называла Тютчевой, постоянно была обращена к истинному смыслу ее отношений с возлюбленным, видя в формальных преградах только роковое стечение обстоятельств. По воспоминаниям А.И. Георгиевского, она "даже и через много лет, в 1862 году, говорила: «Мне нечего скрываться и нет необходимости ни от кого прятаться: я более всего ему жена, чем бывшие его жены, и Никто в мире никогда его так не любил и не ценил, как я его люблю и ценю, никогда никто его так не понимал, как я его понимаю,— всякий звук, всякую интонацию его голоса, всякую его мину и складку на его лице, всякий его взгляд и усмешку; я вся живу его жизнью, я вся его; а он мой: «и будут два в плоть едину», а я с ним и дух един... Ведь в этом и состоит брак, благословенный самим Богом, чтобы так любить друг друга, как я его люблю, и он меня, и быть одним существом... Разве не в этом полном единении между мужем и женою заключается вся сущность брака... и неужели Церковь могла бы отказать нашему браку в своем благословении? Прежний его брак уже расторгнут тем, что он вступил в новый брак со мной...» Как свидетельствовал тот же Георгиевский, Елена Александровна была убеждена, что Тютчев не может вступить с ней в брак потому-де, что «он уже три раза женат, а четвертого брака Церковь почему-то не венчает, на основании какого-то канонического правила... Я обречена всю жизнь оставаться в этом жалком и фальшивом положении, от которого и самая смерть Эрнестины Федоровны не могла бы меня избавить, ибо четвертый брак Церковью не благословляется. Но так Богу угодно, и я смиряюсь перед Его святою волею, не без того, чтобы по временам горько оплакивать свою судьбу». Трудно сказать, каким образом в сознании Елены Александровны сложилось это убеждение, не соответствовавшее действительности (включая и то, что Тютчев будто бы был женат не два, а три раза), но, по-видимому, оно хоть как-то примиряло ее с «жалким и фальшивым положением», Насколько мы можем судить, Тютчев всегда стремился к тому, чтобы как можно больше времени не разлучаться с Еленой Александровной. Этому способствовало и то обстоятельство, что Эрнестина Федоровна с младшими детьми обычно большую часть года жила в Овстуге, куда Тютчев приезжал нередко, но ненадолго, зимние же месяцы жена иногда проводила за границей. Известно даже, что Тютчев, когда он на более или менее длительный срок уезжал в Москву, брал с собой Елену Александровну. Наконец, уже в последние годы ее жизни они не раз вместе путешествовали по Европе, этими поездками она особенно дорожила, говоря, что во время них Тютчев был «в полном и нераздельном ее обладании». Возможно, именно этим объясняется, что поэт, явно не стремившийся за границу (после окончательного возвращения на родину в 1844 году он за первые полтора десятилетия собрался в Европу только два раза — в 1847 и 1853 годах, и то на очень короткое время), в 1859-1862 годах трижды отправлялся на Запад и сравнительно надолго. Словом, жизнь поэта в 1850—1864 годах (особенно в первую и последнюю трети этого времени) была отдана прежде всего Елене Александровне. Взаимоотношения Тютчева с Эрнестиной Федоровной в течение долгих периодов, по сути дела, целиком сводились к переписке. Так было, например, с весны 1851-го до осени 1854 года. Первые два года жена с детьми почти безвыездно жила в Овстуге, а в июне 1853 года, уехала в Германию (Тютчев сопровождал ее, но уже в августе отправился обратно в Петербург); после возвращения в Россию в мае 1854 года она пробыла в Петербурге только три недели и снова до поздней осени поселилась в Овстуге. Кстати сказать, вплоть до 1854 года у Тютчевых не было сколько-нибудь постоянного пристанища в Петербурге. Среди известных нам петербург-ских адресов семьи поэта в сороковых — начале пятидесятых годов гостиница «Кулон» (ныне, в сильно перестроенном виде, «Европейская», на углу площади Искусств), пансион на Английской набережной (ныне набережная Красного флота), дом дальнего.родственника.Тютчевых, полковника Сафонова, на Марсовом поле (дом 13), ненадолго приютившая семью осенью 1850 года квартира на Невском проспекте у Аничкова моста и т. д. Стоит привести характерные строки из писем поэта Эрнестине Федоровне 22 марта 1853 года, накануне приезда семьи из Овстуга в Петербург, откуда вскоре жена на год уедет за границу, Тютчев пишет: «Ваша квартира готова. Она, к сожалению, не будет ни великолепна, ни элегантна, ни даже удобна. Это — квартира в нижнем этаже дома Сафонова, но она все-таки лучше той, которая находится в бельэтаже (как здесь говорят) и превращена в совершенную конюшню последними жильцами. Я сам, однако, поселюсь там, за положительной невозможностью найти угол внизу, с вами. Но как бы то ни было, приезжайте». По-видимому, дело не только в недостатке подходящих квартир; поэт стремился тогда жить отдельно от семьи, хотя и рядом. После возвращения из-за границы, куда Тютчев, получивший в то время служебную командировку,(о которой мы уже говорили), проводил Эрнестину Федоровну, он пишет (14 октября): «Приехав сюда, я пытался временно найти пристанище в нашем весеннем помещении в доме Сафонова. Но было уже поздно. Оба этажа были уже заняты, и наша мебель куда-то сложена. Пришлось мне опять искать приюта в гостинице Клее, и я поселился снова в тех двух комнатах 4-го этажа, которые занимал раньше за 12 рублей в неделю» (за полгода до того, 18 февраля, Тютчев писал жене об этой гостинице: «Я сижу в комнате на 4-м этаже, перед широким и низким окном, выходящим во двор»). Такое почти полное отсутствие налаженного быта продолжалось в течение первых десяти лет петербургской жизни поэта, что, конечно, многое говорит и о нем самом, и об атмосфере его тогдашнего существования. Не забудем, что в 1853 году Тютчеву исполнилось уже пятьдесят лет, и все же он живет в условиях этой — понятной и уместной разве лишь для поры юных скитаний — безбытности, неукорененности, даже бездомности. Естественно предположить, что этот образ жизни был внутренне связан и с длившейся уже четвертый год любовью к Елене Денисьевой. Поэт как бы не стремился устраивать прочное семейное гнездо, которое противоречило бы этой любви. Правда, для Тютчева и вообще не характерна склонность к прочному бытовому устройству. Но именно в те годы, о которых идет речь, его безбытность дошла до предела. В январе 1853 года, когда поэт на три недели приехал в Овстуг, Эрнестина Федоровна написала оттуда своей падчерице Анне: «Не забудь... отложить достаточно денег для того, чтобы бедный папа мог немного приодеться по возвращении, он ужасно оборвался». Тютчев прямо-таки пренебрегал тогда элементарными требованиями «приличий». Через год, в апреле 1854 года, его дочь Дарья сообщала сестре, что отец не заботится ни о чем, «даже о своей шевелюре, которая своим обилием и беспорядком до такой степени шокировала великую княгиню Елену, что она по этой причине воздержалась от приглашения его на свои праздничные приемы, о чем и объявила недавно на обеде, куда он был приглашен ею для того, чтобы она выразила ему свое восхищение его стихами». (Речь идет о супруге брата Николая I Михаила, Елене Павловне — высокообразованной и «Либеральной» женщине, которая стремилась поддерживать отношения с крупнейшими деятелями культуры, начиная с Пушкина; стихи, которыми восхищается Елена Павловна,— это стихи, опубликованные в некрасовском «Современнике».)... Но естественно встает вопрос о том, как воспринимала жена любовь мужа к другой. Существует мнение, что такого рода ситуации вообще не следует обсуждать публично, и в этом мнении, конечно, есть своя правда. Однако о последней любви поэта написано за последние десятилетия очень много, и умолчание обо всем с ней связанном уже никак не спасает положения. Лучше уж объективно разобраться в ситуации, чем попросту не обращать внимания на произвольные домыслы. Один из таких домыслов — безосновательная версия о существовании еще одной любовной связи поэта: речь идет о Гортензии Лапп, которая гораздо позднее, в 1900 году, будучи клинической сумасшедшей, написала Льву Толстому о своих будто бы близких отношениях с Тютчевым в 1847—1873 годах. 19 августа 1855 года старшая дочь поэта Анна, которая тогда достаточно ясно представляла себе положение вещей, писала о своей мачехе: «Мама как раз та женщина, которая нужна папе,— любящая непоследовательно, слепо и долготерпеливо. Чтобы любить папу, зная его и понимая, нужно... быть святой, совершенно отрешенной от всего земного...». Эрнестина Федоровна явила — в очень мучительных для нее жизненных условиях — редчайшее самообладание. Она, в частности, ни разу за все четырнадцать лет ничем не обнаружила, что знает о любви мужа к другой. Единственное, О чем она говорила в письмах к Тютчеву, — что он разлюбил ее, и давала понять, что поэтому им следует расстаться. 2 июня 1851 года он писал в ответ на письмо жены, отправленное из Овстуга: «Итак, любовь моя к тебе — лишь вопрос нервов, и ты говоришь мне этот вздор с выражением покорной убежденности...» Через четыре дня он продолжает: «Ты воображаешь, что привязанность моя к тебе ничто иное, как недуг... что если бы я утратил тебя, то едва улеглось бы первое горе, как борозда, оставленная памятью о тебе, спокойно затянулась бы (выделенные Тютчевым слова излагают суждения жены). Выше говорилось, что в течение 1851—1854 годов отношения поэта с женой почти целиком сводились к переписке. Но это была поистине жизнь в письмах — жизнь, проникнутая высоким напряжением души, жизнь, полная мысли и чувства. За эти три с небольшим года поэт отправил жене более сотни писем, притом чаще всего пространных и насыщенных глубоким смыслом, хотя бы в их подтексте, в намеках и подразумеваниях. Эти письма — целая история жизненных отношений, то обостряющихся .до крайности, то находящих пути к примирению. Уже было сказано, что Эрнестина Федоровна не решалась или же не унижалась до разговоров о той, которая встала между нею и мужем. И здесь, по-видимому, проявлялись не только свойства ее духа, но и беспредельность ее любви. В 1850 году ей исполнилось сорок лет, ею уже не владела та молодая сила страсти, которая запечатлена в обращенных к ней тютчевских стихотворениях тридцатых годов. Но любовь ее все же была безгранична. Ее падчерица Дарья писала сестре Анне о том, как Эрнестина Федоровна встречала мужа на дороге из Рославля в Овстуг в августе 1855 года:
«Дважды в день напрасно ходили на большую дорогу, такую безрадостную под серым небом... По какой-то интуиции она (Эрнестина Федоровна) велела запрячь маленькую коляску, погода прояснилась... и мы покатили по большой дороге... Каждое облако пыли казалось нам содержащим папу, но каждый раз было разочарование; то это было воловье стадо, то телега... Наконец, доехав до горы, которая в 7 верстах от нас... мама прыгает прямо в пыль... У нее было что-то вроде истерики... Если бы папа не приехал в Овстуг, мама была бы совсем несчастна». К этому времени, по-видимому, сложилось примирение с невыносимой, казалось бы, ситуацией. Ведь за два года до того, когда Эрнестина Федоровна уехала в Германию и провела там целый год, она, вероятнее всего; склонялась, к мысли о том, чтобы вообще не возвращаться. 29 сентября 1853 года Тютчев так отвечал на письмо жены: «Ты перестала, как ты утверждаешь, чему-либо верить и написала мне такие страшные слова, что ты для меня всего лишь старый гнилой зуб; когда его вырывают, больно, но через мгновение боль сменяется приятным ощущением пустоты...» Тютчев, как и всегда в таких случаях, решительно возражал жене, отрицавшей его любовь к ней. И в этом выражалось трудно понимаемое, даже, пожалуй, пугающее раздвоение его души. Можно доказывать, что субъективно, внутри мятущегося сознания, он был по-своему честен и прав. Но едва ли уместно оправдать его с объективной точки зрения. Он вопрошал Эрнестину Федоровну, в письме из Москвы, где он проводил свой месячный отпуск, в Овстуг (от 2 июля 1851 года): «Что же произошло в глубине твоего сердца, что ты стала сомневаться во мне, что перестала понимать, перестала чувствовать, что ты для меня — всё, и что сравнительно с тобою все остальное — ничто? — Я завтра же, если это будет возможно, выеду к тебе. Не только в Овстуг, я поеду, если это потребуется, хоть в Китай, чтобы узнать у тебя, в самом ли деле ты сомневаешься и не воображаешь ли ты случайно, что я могу жить при наличии такого сомнения...» Строго говоря, это «всё» и это «ничто», написанные Тютчевым, были неправдой. Он, кстати сказать, так и не собрался тогда в Овстуг. По всей вероятности, он в то время приехал в Москву вместе с Еленой Александровной и их новорожденной дочерью (возможно, для того, чтобы окрестить ребенка, ради сохранения тайны, в московской, а не петербургской церкви). А. И. Георгиевский свидетельствовал, что Елена Александровна «привыкла проводить лето и осень вместе (с Тютчевым) или в Москве, или за границей». Любовь к Елене Денисьевой была для поэта, по его слову, «всею... жизнью». До нас не дошло его писем к ней, но, вероятно, в них тоже содержались это «всё» и это «ничто», которые мы читаем в письме к Эрнестине Федоровне. По отдельным мелким подробностям нетрудно убедиться, что Тютчев постоянно стремился как бы отвоевать для Елены Александровны возможно более прочное место в своей жизни. Так, в январе 1853 года он просит своих дочерей от первого брака Екатерину и Дарью послать приветственное письмо тетке Елены Александровны (вспомним, что последняя была наставницей этих дочерей поэта в Смольном). Смущенная Екатерина обращается по этому поводу к старшей своей сестре Анне, которая дает ей (в письме от 25 января 1853 года) весьма дипломатичную рекомендацию: «Скажи просто маме (то есть мачехе) —, папа советует написать старушке Денисьевой, нам очень этого не хочется. Думаешь ли ты, что это необходимо? — Таким образом, вы сразу узнаете, считает ли она это желательным»; Неизвестно, было ли отправлено такое письмо, но стоит упомянуть, что через год с лишним, весной 1854 года, Дарья сообщила Екатерине: «Я увидела (на раздаче шифров в Смольном) мадемуазель Денисьеву, но очаровательно то, что мы обе сделали вид, будто мы лучшие в мире подруги, и на самом деле я чувствовала себя с ней совершенно свободно, особенно когда заметила ее стесненный и смиренный вид, который тронул меня». Широко распространено мнение, что Елена Александровна из-за своей незаконной любви превратилась в своего рода парию. Но если это и было так, то лишь в самом начале ее отношений с поэтом. С годами она так или иначе вошла в круг людей, близких Тютчеву. Так, в 1863 году, рассказывая в письме к своей сестре Марии, что приезд ее к Тютчевым в Москву откладывается, она сетует: «Я не застану в Москве Сушкова, зятя Федора Ивановича, и это большая и серьезная неприятность для меня». Еще через год поэт писал той же Марии: «Великая княгиня Елена было одною из тех, кто недавно говорил мне о ней (Денисьевой) с наибольшей симпатией». Из этого ясно, что «отверженность» Елены Александровны (хотя бы в поздние годы) сильно преувеличена. Дочь поэта от первого брака Екатерина так сообщала своей тетке Дарье Ивановне о болезни Елены Александровны: «Он (Тютчев) опасается, что она не выживет и осыпает себя упреками; о том, чтобы нам с ней повидаться — в Петербурге тогда жили две дочери поэта от первого брака., он даже не подумал; печаль его удручающа, и у меня сердце разрывалось». Известно также, что Елена Александровна участвовала во встречах Тютчева с рядом государственных и политических деятелей — например, Деляновым и Катковым. Вообще, несмотря на горестные и тяжкие стороны своего положения, Елена Александровна со временем смирилась с ним. По словам Георгиевского, «ей нужен был только сам Тютчев и решительно ничего, кроме него самого». Но есть немало свидетельств, что и сам поэт всегда стремился не разлучаться с Еленой Александровной, насколько это было возможно. Он писал о ней впоследствии: «Она — жизнь моя, с кем так хорошо было жить, так легко итак отрадно...» Он говорил в стихах, написанных 10 июля 1855 года на даче, которую Денисьевы снимали возле Черной речки, где:
...в покое нерушимом
Листья веют и шуршат.
Я, дыханьем их овеян,
Страстный говор твой ловлю...
Слава Богу, я с тобою,
А с тобой мне — как в раю.
В этом же стихотворении — проникновенные строки:
Лишь одно я живо чую:
Ты со мной и вся во мне.
А.И. Георгиевский писал о Елене Александровне: «Это была натура в высщей степени страстная, требовавшая себе всего человека, а как мог Федор Иванович стать вполне ее, «настоящим ее человеком», когда у него была своя законная жена, три взрослые дочери и подраставшие два сына и четвертая дочь». Такого рода соображениями воспоминания мужа сестры Елены Александровны вообще изобилуют. Но нельзя не видеть, что он был человеком совсем иного, далекого и от Тютчева, и от Елены Денисьевой, склада и характера; в нем чувствуется нечто «каренинское». И едва ли будет преувеличением сказать, что Елена Александровна воспринимала поэта именно как «вполне ее» человека, несмотря на все внешние преграды между ними. Это, разумеется, отнюдь не значит, что отношения — даже и в поздние годы их любви, когда Елена Александровна со многим примирилась,— были безоблачными или хотя бы спокойными. Сам поэт рассказал позднее об одном из мучительных столкновений между ними:
«Я помню,— писал он 13 декабря 1864 года,— раз как-то в Бадене, гуляя, она заговорила о желании своем, чтобы я серьезно занялся вторичным изданием моих стихов и так мило, с такой любовью созналась, что так отрадно было бы для нее, если бы во главе этого издания стояло ее имя (не имя, которого она не любила, но она). И что же... вместо благодарности, вместо любви и обожания, я, не знаю почему, высказал ей какое-то несогласие, нерасположение, мне как-то показалось, что с ее стороны подобное требование не совсем великодушно, что, зная, до какой степени я весь ее («ты мой собственный», как она говорила), ей нечего, незачем было желать и еще других, печатных заявлений, которыми могли бы огорчиться или оскорбиться другие личности... О, как она была права в своих самых крайних требованиях...»:
Еще томлюсь тоской желаний,
Еще стремлюсь к тебе душой –
И в сумраке воспоминаний
Еще ловлю я образ твой...
Твой милый образ, незабвенный,
Он предо мной везде, всегда,
Недостижимый, неизменный,
Как ночью на небе звезда...
1848.