Баннер

Сейчас на сайте

Сейчас 1260 гостей онлайн

Ваше мнение

Самая дорогая книга России?
 

Марина Цветаева. Ремесло. Книга стихов. Москва-Берлин, 1923.

Книгоиздательство «Геликон». Москва/Берлин, типография «Буква» G.m.b.H., 1923, 166 стр. В печатных издательских обложках. Экземпляр напечатан на бумаге верже. Формат: 18х11 см.

 

 

 

 

 

 


Библиографические источники:

1. The Kilgour collection of Russian literature 1750-1920. Harvard-Cambrige, 1959 — отсутствует!

2. Книги и рукописи в собрании М.С. Лесмана. Аннотированный каталог. Москва, 1989, №2441.

3. Библиотека русской поэзии И.Н. Розанова. Библиографическое описание. Москва, 1975 — отсутствует!

4. Тарасенков А. Русские поэты XX века, М., 1966, стр. 395.

5. Тарасенков А.К., Турчинский Л.М. Русские поэты XX века, М., 2004, стр. 715.

Когда-нибудь, прелестное созданье,

Я стану для тебя воспоминаньем,

Там, в памяти твоей голубоокой,

Затерянным — так далеко-далеко.

Забудешь ты мой профиль горбоносый,

И лоб в апофеозе папиросы,

И вечный смех мой, коим всех морочу,

И сотню — на руке моей рабочей —

Серебряных перстней, чердак-каюту,

Моих бумаг божественную смуту...

Как в страшный год, возвышены бедою,

Ты — маленькой была, я — молодою.

Ослепительным солнечным днем 15 мая 1922 года московский поезд подошел к берлинскому вокзалу. Отныне Марина Цветаева стала эмигранткой. Открывая для себя улицы Берлина, Ариадна удивлялась чистоте и порядку в городе, контрастировавшим с пестротой и суетой Москвы. Ее мать, наоборот, не успела даже заметить, что они за границей, потому что именно Россия, сама Россия приняла ее по приезде в центре Германии. Все такой же предусмотрительный, Илья Эренбург забронировал им комнату в семейном пансионе на Траутенауштрассе, 9, где жил со своей женой. Не дав ей времени передохнуть, Эренбург ввел новоприбывшую в колонию изгнанников из России, где офицеры Белой армии соседствовали с интеллектуалами, бежавшими от преследований, чинимых советской властью, и колеблющимися «туристами», еще не решившими, к кому им примкнуть. Объединенные общим несчастьем и общей ностальгией, социалисты-революционеры, монархисты, анархисты и оппортунисты воспользовались дезорганизацией германской экономики после перемирия 1918 года, чтобы малость поживиться за счет страны, разоренной инфляцией. Приток этих беженцев был таков, что им были немедленно и широко распахнуты двери многочисленных русских издательств, русских типографий, русских газет и журналов. Жадная до информации публика с нетерпением ожидала всего, что здесь печаталось. Влюбленные в литературу изгнанники группировались в излюбленном своем квартале: на Прагерплац в кафе «Прагердиле». За всеми столиками, утопавшими в табачном дыму, в зале, пропахшем пивом, говорили о вчерашней России, о сегодняшней России, о завтрашней России с такой свободой, какая в Москве или Петрограде непременно привела бы в тюрьму или к стенке. Проникнув вслед за Ильей Эренбургом в эту разогретую спорами атмосферу, Марина сразу же почувствовала себя как дома. Все в Берлине знали ее и восхищались ею. Как бы заранее приветствуя вхождение Поэта в круг политических изгнанников, русские издательства Берлина — «Огоньки» и «Геликон» — еще в начале года выпустили в свет почти одновременно два ее сборника: «Стихи к Блоку» и «Разлука». Оба имели грандиозный успех, а «крестным отцом» опусов являлся Илья Эренбург. «Знатоки» помещали Цветаеву в один ряд с Ахматовой.

Некоторые находили ее творчество даже более волнующим, оригинальным и «современным», чем творчество великой поэтессы, оставшейся в России. Пока Ариадна, опьяненная наслаждением от того, что можно съесть апельсин или выпить свежего пенящегося пива, открывала для себя эти маленькие радости бытия, Марина с не меньшим удовольствием обнаруживала, что все вокруг нее только и стараются облегчить ей знакомство с Западом. Молодой Абрам Вишняк, руководивший маленьким издательским домом «Геликон» (под таким прозвищем Вишняк, кстати, и выступает как в письмах Марины, так и в воспоминаниях Ариадны), создал из нее буквально культового персонажа, возвел на такой пьедестал, что Марина — в знак признательности — немедленно влюбилась в этого пылкого своего поклонника. В ожидании Сергея Эфрона, который томился в Праге, разрабатывая весьма проблематичные планы воссоединения с Мариной, она посылает Абраму целую серию пламенных писем (впоследствии она объединит их в сборник под названием «Флорентийские ночи»), затем — несколько стихотворений, сочиненных для других адресатов, но перепосвященных — одним росчерком пера. Ее физическое влечение к этому новоприбывшему было таково, что она выразила его в письме без малейшего стыда: «Вино высвобождает во мне женскую сущность (самое трудное и скрытое во мне). Женская сущность — это жест (прежде чем подумать!). Зоркость не убита, но блаженное право на слепость». Ариадна наблюдала за любовными похождениями матери со смешанным чувством детской ревности и женской досады. Но девочку успокаивало то, что она быстро распознала в Абраме человека податливого, легко поддающегося влиянию, тогда как мать была для нее верхом энергичности и прозорливости. «Геликон» всегда разрываем на две части, — записала она уже тогда, десятилетняя, и опубликовала через много лет в «Страницах воспоминаний», — бытом и душой. Быт — это та гирька, которая держит его на земле и без которой, ему кажется, он бы сразу оторвался ввысь, как Андрей Белый. На самом деле он может и не разрываться — души у него мало, так как ему нужен покой, отдых, уют, а этого как раз душа не дает. Когда Марина заходит в его контору, она — как та Душа, которая тревожит и отнимает покой и поднимает человека до себя, не опускаясь к нему. В Марининой дружбе нет баюканья и вталкивания в люльку. Она выталкивает из люльки даже ребенка, с которым она говорит, причем божественно уверена, что баюкает его — а от таких баюканий может и не поздоровиться. Марина с «Геликоном» говорит, как Титан, и она ему непонятна, как жителю Востока — Северный полюс, и так же заманчива. От ее слов он чувствует, что посреди его бытовых и тяжелых дел есть просвет и что-то не повседневное. Я видала, что он к Марине тянется, как к солнцу, всем своим помятым стебельком. А между тем солнце далеко, потому что все Маринино существо — это сдержанность и сжатые зубы, а сам он гибкий и мягкий, как росток горошка». Впрочем, эта литературная идиллия длилась недолго. Большая часть Марининых страстей была столь же ослепительна, сколь и кратковременна. Отношения ее с Ильей Эренбургом, более чем сердечные вначале, тоже очень скоро разрушились: если поэзия их объединяла, то политика — разделяла. Эренбург, который никогда по-настоящему не осуждал захвата власти большевиками, не советовал Цветаевой публиковать «Лебединый Стан», потому что включенные в этот цикл стихи казались ему вдохновленными монархической лжеархаикой. Одновременно взволнованная и раздраженная этой критикой, Марина пообещала придержать выход в свет этой работы, созданной некогда в честь героизма товарищей по оружию ее мужа. Зато, когда в Берлин прибыл Андрей Белый, она восприняла его как всегдашнего друга, хотя в России не была особенно близка с ним. Белый предпринял это путешествие, чтобы встретиться с бывшей женой, с которой они расстались шесть лет назад. Заботы о примирении с супругой, однако, не мешали ему пристально следить за событиями литературной жизни. Он только что прочел «Разлуку» и не уставал восхвалять этот поэтический труд. «Позвольте мне высказать глубокое восхищение перед совершенно крылатой мелодией Вашей книги... Давно я не имел такого эстетического наслаждения... весь вечер под властью чар ее», — писал Белый Цветаевой 16 мая 1922 года. Почти сразу же после этого письма, 21 мая, в берлинской газете «Голос России» появилась его статья, названная «Поэтесса-певица», о том, что в стихах главное — это «порывистый жест», «порыв» и что стихи Цветаевой, как вся русская поэзия, «от ритма и образа явно восходят к мелодии, утраченной со времен трубадуров». А заканчивалась эта статья так: «... если Блок есть ритмист, если пластик по существу Гумилев, если звучник есть Хлебников, то Марина Цветаева — композиторша и певица — Мелодии Марины Цветаевой неотвязны, настойчивы... Мелодию предпочитаю я живописи и инструменту; и потому-то хотелось бы слушать пение Марины Цветаевой лично... и тем более, что мы можем приветствовать ее здесь, в Берлине». Но самой высокой оценкой было для Цветаевой то, что ее книжечка, по собственному признанию Белого, после долгого перерыва вернула его к стихам. Новый сборник, вышедший в том же 1922 году в Берлине, Белый назвал «После Разлуки»; последнее стихотворение в нем было посвящено М. И. Цветаевой... Настоящее чудо, осветившее ее жизнь на годы, пришло из Москвы: 27 июня Эренбург переслал Цветаевой письмо Бориса Пастернака. Это был голос родного: друга — брата — двойника? Невозможно было вообразить, что они встречались со времен «Мусагета», обменивапись незначительными репликами, даже слышали стихи друг друга — и остались равнодушны. Эренбург не раз пытался «внушить» ей Пастернака, но это имело обратное действие: она не хотела любить то, что уже любит другой... Пастернак даже заходил к ней в Борисоглебский — приносил письма от Эренбурга... На похоронах Скрябиной она шла с ним рядом... Но и он не заметил Цветаеву, «оплошал и разминулся» с ее поэзией, как сказано в его первом письме. Теперь он прочел вторые «Версты», был потрясен и признавался, что некоторые стихи вызывали у него рыдания. Подводя итоги жизни, Пастернак вспоминал: «Меня сразу покорило лирическое могущество цветаевской формы, кровно пережитой, не слабогрудой, круто сжатой и сгущенной, не запыхивающейся на отдельных строчках, охватывающей без обрыва ритма целые последовательности строф развитием своих периодов. Какая-то близость скрывалась за этими особенностями, быть может, общность испытанных влияний или одинаковость побудителей в формировании характера, сходная роль семьи и музыки, однородность отправных точек, целей и предпочтений». Их роднило и помогало их росту ощущение силы друг друга. В первом письме Пастернак ставил Цветаеву в ряд с «неопороченными дарованиями» Маяковского и Ахматовой. «Дорогой, золотой, несравненный мой поэт», — обращался он к ней. Она ответила через два дня, дав его письму «остыть в себе», и одновременно послала «Стихи к Блоку» и «Разлуку» — ведь Пастернак пока знал только одну ее книгу. Она же еще не видела недавно вышедшего сборника «Сестра моя — жизнь». Но уже через неделю Цветаева предлагала редактору берлинского журнала «Новая русская книга» А. С. Ященко рецензию на «Сестру»: «Только что кончила, приблизительно 1/2 печати, листа. Сократить, говорю наперед, никак не могу... Будьте милы, ответьте мне поскорей, это моя первая статья в жизни — и боевая. Не хочу, чтобы она лежала». Рецензия действительно была «боевая», написанная энергично, напористо, со множеством стихотворных цитат — в стремлении покорить читателя Пастернаку, которого она называет «единственным поэтом». Поэзию Пастернака Цветаева определила как «Световой ливень». Под ударом письма и книги она пишет первое обращенное к Пастернаку стихотворение:

Неподражаемо лжет жизнь:

Сверх ожидания, сверх лжи...

Но по дрожанию всех жил

Можешь узнать: жизнь!

Она продолжает разговор о его стихах, но передает не объективное (хотя какое уж у Цветаевой «объективное»!) впечатление, а те интимные ощущения, которые у нее вызвала «Сестра моя — жизнь». Это встреча с родной душой, проникающей в ее душу и завораживающей ее:

И не кори меня, друг, столь

Заворожимы у нас, тел,

Души...

Комментарием к стихам служит ноябрьское, уже из Чехии, письмо Пастернаку: «...«Слова на сон». Тогда было лето, и у меня был свой балкон в Берлине. Камень, жара, Ваша зеленая книга на коленях. (Сидела на полу). — Я тогда десять дней жила ею, — как на высоком гребне волны: поддалась (послушалась) и не захлебнулась...» О, как ей нужна была именно такая — взаимная — встреча с родной душой. С душой — равной поэзии, и с поэзией — равной душе. Самым важным было то, что он не испугался высоты и напряженности отношений, на которую немедленно и неминуемо поднялась Цветаева. Они были вровень в этой дружбе; можно сказать, что письмо Пастернака, полученное Цветаевой летом 1922 года в Берлине, в каком-то смысле изменило ее жизнь. Теперь у нее был непридуманный спутник. Вишняк, Белый, Пастернак... Эренбург, дружба с которым кончилась внутренним разминовением... Встреча с Владиславом Ходасевичем, приехавшим вскоре после Цветаевой... Знакомство с Марком Слонимом, в Праге перешедшее в многолетнюю дружбу... Молодая художница Людмила Чирикова, оформившая берлинское издание «Царь-Девицы»... Начинающий литератор Роман Гуль, писавший о цветаевских книгах, помогавший пересылать ее письма и книги Пастернаку... Издатель С.Г. Каплун, выпустивший цветаевскую «Царь-Девицу» и «После Разлуки» Андрея Белого... Поэты, прозаики, художники, издатели... Рождались и умирали многочисленные литературные предприятия: газеты, альманахи, издательства, журналы, сборники... Возникали и рушились дружбы, романы, семьи... «Русский Берлин» жил напряженно-лихорадочной жизнью. Он был полон людьми самых разных направлений и устремлений. Политические эмигранты, для которых путь в Россию был отрезан, соседствовали с полуэмигрантами, стоявшими на распутье: возвращаться ли в Советскую Россию? Было — как никогда позже — много советских, выпущенных в командировки или для поправки здоровья. Было время «сменовеховства»; незадолго до приезда Цветаевой в Берлине начала выходить сменовеховская газета «Накануне», Литературное приложение к которой редактировал Алексей Толстой. Здесь печатались все — и эмигранты, и советские — но не Цветаева. С «Накануне» связан первый политический скандал, в котором она приняла участие. 4 июня в Литературном приложении появилось письмо Корнея Чуковского к Алексею Толстому — из Петрограда в Берлин. Чуковский весьма нелестно отзывался о некоторых петроградских писателях, своих коллегах по Дому искусств, и даже сообщал, что они «поругивают Советскую власть». Наряду с неумеренными восторгами по поводу писаний Алексея Толстого и призывами вернуться, Чуковский поносил «внутренних» эмигрантов, называл их «мразью» (в частности, Евгения Замятина — «чистоплюем»), а петроградский Дом искусств — клоакой. Эта публикация вызвала бурю негодования как против Чуковского, так и против Толстого, предавшего его письмо гласности. 7 июня газета «Голос России» напечатала открытое письмо Цветаевой А. Толстому. Еще не успевшая опомниться от «кровавого тумана», Цветаева больше всего возмутилась намеками на неблагонадежность писателей, живущих на родине. «Или Вы на самом деле трехлетний ребенок, — обращалась она к А. Толстому, — не подозревающий ни о существовании в России ГПУ (вчерашнее ЧК), ни о зависимости всех советских граждан от этого ГПУ, ни о закрытии «Летописи Дома Литераторов», ни о многом, многом другом... Допустим, что одному из названных лиц после 4 1/2 лет «ничего неделанья» (от него, кстати, умер и Блок) захочется на волю, — какую роль в его отъезде сыграет Ваше накануновское письмо? Новая Экономическая Политика, которая очевидно является для Вас обетованною землею, меньше всего занята вопросами этики: справедливости к врагу, пощады к врагу, благородства к врагу». Безнравственность письма К. Чуковского и факта его публикации для Цветаевой заключалась в его доносительстве, прикрытом громкими фразами восхищения русским народом и боли за русскую литературу. Политическое сменовеховство, желание подслужиться к Советской власти задели ее гораздо меньше. Открытое письмо А. Толстому — старому знакомому, бывшему коктебельскому «Али-хану», частому гостю московского «обормотника» — она закончила таким рассказом: «За 5 минут до моего отъезда из России (11 мая сего года) ко мне подходит человек: коммунист, шапочно-знакомый, знавший меня только по стихам. — «С вами в вагоне едет чекист. Не говорите лишнего». Жму руку ему и не жму руки Вам. Марина Цветаева». Русские «страсти» кипели в Берлине по немецким кафе, облюбованным эмигрантами. В разное время суток назначались деловые, дружеские и любовные свидания, решались не только умозрительные «судьбы России», но и вполне конкретные судьбы людей и рукописей. Цветаева варилась в этом котле. А что же — Сережа? Ведь это ради него она уехала из Москвы. Почему его имени нет на страницах, посвященных началу ее эмигрантской жизни? Сергей Эфрон сумел приехать в Берлин только в первой половине июня, в разгар драматических отношений своей жены с Вишняком. Как они встретились? Что почувствовали после почти пятилетней разлуки?

Здравствуй! Не стрела, не камень:

Я! — Живейшая из жен:

Жизнь. Обеими руками

В твой невыспавшийся сон.

Это стихотворение встречи написано 25 июня, и, хотя не имеет посвящения, можно с уверенностью считать его обращенным к Сергею Эфрону. И все-таки — «Главное: живы и нашли друг друга!» — как пишет Ариадна Эфрон. Ей запомнилось, что в день приезда отца они почему-то опоздали на вокзал и встретили его, выйдя с перрона на привокзальную площадь: «Сережа уже добежал до нас, с искаженным от счастья лицом, и обнял Марину, медленно раскрывшую ему навстречу руки, словно оцепеневшие. Долго, долго, долго стояли они, намертво обнявшись, и только потом стали медленно вытирать друг другу ладонями щеки, мокрые от слез...». Счастье встречи было отравлено, когда Сергей Яковлевич догадался об отношениях Цветаевой к Вишняку. Вероятно, поэтому он так быстро покинул Берлин и вернулся в Прагу. Между ними было решено, что они будут там жить вместе: он учился в Карловом университете и получал стипендию. Была надежда, что и Цветаевой дадут пособие, которым чехословацкое правительство поддерживало русских эмигрантов — писателей и ученых. Это было нечто осязаемое, на что вряд ли можно было рассчитывать в Германии, разоренной войной и жившей под угрозой инфляции. В Берлине Цветаева продала издательству «Эпоха» «Царь-Девицу», «Геликону» — сборник стихов «Ремесло», с ним же начала переговоры об издании книги своих московских записей. В «Эпопее», издававшейся Андреем Белым, после ее отъезда были напечатаны «Световой ливень» и стихи. Она завязала отношения и с другими альманахами и сборниками. Но все было неустойчиво, бурная русская книгоиздательская деятельность в Берлине могла прекратиться в любой день. Не осталось и человеческих отношений, которыми она могла бы дорожить здесь. Белый уехал. Увлечение Вишняком исчерпало себя, не принеся радости. Настолько исчерпало, что стали неприятны даже стихи к нему: «тошно!., отвращение к стихам в связи с лицами (никогда с чувствами, ибо чувства — я!) — их вызвавшими». Разладилась дружба с Эренбургом: в основе, кажется, лежало неприятие им ее «русских» вещей. В своих мемуарах он не совсем точно пишет, что споры возникли из-за «Лебединого Стана», который он уговорил Цветаеву не печатать. Но «Лебединого Стана» как книги еще не существовало, Цветаева подготовила ее через год и предприняла попытку опубликовать. Да и Эренбургу, работавшему в то время над «Жизнью и гибелью Николая Курбова» (кстати, Цветаева считала: «героиню он намеревался писать с меня»), не было резонов отговаривать ее от «Лебединого Стана». Трещина в их отношениях расширялась другим, более личным. Л. Е. Чирикова, которую я спросила о берлинской жизни, ответила в письме: «...вся жизнь тогда была «на переломе» и все люди тоже. Я помню, как я столкнулась на вокзале, провожая Марину в Чехию, с Марком Слонимом и сцепилась с ним в разговор и критику тогдашнего литературного общества. На тему, что все они теряют свое главное и разбивают свою жизнь на «эпизодики». За что Слоним назвал меня «пережитком тургеневской женщины»». Кажется, один из таких «эпизодиков» вклинился в литературную дружбу Цветаевой с Эренбургом. Речь идет о двух парах — Вишняках и Эренбургах, среди которых Цветаева почувствовала себя «пятым лишним»: «много людей, все в молчании, все на глазах, перекрестные любови (ни одной настоящей!) — все в Prager-Diele (знаменитое «русское» кафе в Берлине), все шуточно...» Цветаева с ее прямотой чувствовала свою неуместность в такой обстановке: «Совместительство, как закон, трагедия, прикрытая шуткой, оскорбления под видом «откровений»...» Берлинский эпизод окончился, оставаться в Берлине становилось тяжело: «Я вырвалась из Берлина, как из тяжелого сна». Даже намечавшийся приезд Пастернака не задержал ее: сейчас она предпочла эпистолярную дружбу. Из Берлина уезжала уже не совсем та Цветаева, которая два с половиной месяца назад покидала Москву. За плечами оставался большой кусок жизни, но впереди было много сил и надежд. Вот какой увидел Цветаеву в Берлине Марк Слоним: «Она говорила негромко, быстро, но отчетливо, опустив большие серо-зеленые глаза и не глядя на собеседника. Порою она вскидывала голову, и при этом разлетались ее легкие золотистые волосы, остриженные в скобку, с челкой на лбу. При каждом движении звенели серебряные запястья ее сильных рук, несколько толстые пальцы в кольцах — тоже серебряных — сжимали длинный деревянный мундштук: она непрерывно курила. Крупная голова на высокой шее, широкие плечи, какая-то подобранность тонкого, стройного тела и вся ее повадка производили впечатление силы и легкости, стремительности и сдержанности. Рукопожатие ее было крепкое, мужское». Такому рукопожатию еще в юности научил ее Волошин. Первого августа Цветаева с дочерью приехали в Прагу и через несколько дней поселились в Мокропсах — город был им не по карману. За три с небольшим чешских года семья переменила несколько мест: Дольние и Горние Мокропсы («Мокротопы, Мокроступы...» — иронизировала Цветаева), Иловищи, Вшеноры. Все это были ближайшие к Праге и друг к другу дачные поселки, в начале двадцатых годов «оккупированные» русскими эмигрантами. Начиналась долгая повседневная, полная мелких хлопот и безденежья, настоящая эмигрантская жизнь, часто осветленная многочисленными влюбленностями Марии Ивановны. Одним из таких лучей был Гронский. По словам Цветаевой, Гронский пришел к ней попросить одну из ее книг, вероятно, «Ремесло». Поэт окончил русскую гимназию в Париже, учился в университете на отделении литературы. Они жили по соседству в парижском пригороде, были знакомы семьями (в конце 1926-1927 гг. они даже были соседями по дому в Беллевю). Отец Гронского — Павел Павлович, приват-доцент государственного права Петербургского университета, в Париже был сотрудником русской газеты «Последние новости», где изредка печаталась Цветаева, его мать — Нина Николаевна — была талантливым скульптором, и сын помогал ей в мастерской. О, как она его любила… В ее письмах к нему, в цветаевских строках запечатлено дыхание поэта, рвущееся настежь сердце: «Мой родной мальчик! Я в полном отчаянии от всего, что нужно сказать Вам: скажу одно — не скажу всего — значит не скажу ничего — значит, хуже: раздроблю всё. Всё, уменьшенное на одно, размененное на «одно» («два»). Ведь только так и надо понимать стих Тютчева: когда молчу — говорю всё, когда говорю — говорю одно, значит не только не всё, но не то (раз одно!) И все-таки говорю, потому что еще жива, живу. Когда умрем, заговорим молча». Отношения «раздробились» достаточно скоро. «Он любил меня первую, а я его последним. Это длилось год. Потом началось — неизбежное при моей несвободе — расхождение жизней, а весной 1931 года и совсем разошлись: наглухо», — подведет в декабре 1934 года Цветаева знаменатель под историей отношений. «Мой любимый вид общения — потусторонний сон: видеть во сне. А второе — переписка. Письмо как некий вид потустороннего общения, менее совершенно, нежели сон, но законы те же...» Муж Цветаевой Сергей Эфрон понимал, что Марина — «человек страстей: гораздо в большей мере, чем раньше». В письме к Волошину он проанализировал характер своей жены, с безжалостностью препарируя пером, как скальпелем, отношение Цветаевой к одному из ее возлюбленных — Константину Родзевичу: «Отдаваться с головой своему урагану — для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас — неважно. Почти всегда (теперь же как и раньше), вернее всегда, все строится на самообмане. Человек выдумывается, и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживается скоро, Марина предается ураганному же отчаянию... Сегодня отчаяние, завтра восторг, любовь, отдавание себя с головой, и через день снова отчаяние... Громадная печь, для разогревания которой нужны дрова, дрова и дрова...»

Листая старые книги

Русские азбуки в картинках
Русские азбуки в картинках

Для просмотра и чтения книги нажмите на ее изображение, а затем на прямоугольник слева внизу. Также можно плавно перелистывать страницу, удерживая её левой кнопкой мышки.

Русские изящные издания
Русские изящные издания

Ваш прогноз

Ситуация на рынке антикварных книг?