Баннер

Сейчас на сайте

Сейчас 99 гостей онлайн

Ваше мнение

Самая дорогая книга России?
 

Российский Царственный дом Романовых. Спб., издание для народа К.А. Бороздина,1896.

Дозволение цензуры 1893-95. Переплет подписной, на нижней крышке вытеснен знак: " A. Schnell, st. PETERSBOURG". Полированный марокен темно-вишневого цвета с двойной линейной рамкой золотого тиснения. Дублюра - широкий кант из кожи с орнаментальной рамкой золотого тиснения. Форзац - шелкового матового муара с переливами. Верхний обрез - золотая головка, боковой и нижний не обрезаны по библиофильскому обычаю - просто плотно сбиты. Шелковое ляссе. 44,5х32,5 см. Альбом содержит литографированный титульный лист, напечатанный красками, золотом и серебром по рис. З. Охочинской и изображающий сцену принятия Царской Короны боярином Михаилом Романовым из рук боярина Федора Шереметева, и 40 хромолитографий с изображением портретов Царственного Дома Романовых от Патриарха Московского и Всея Руси Филарета (в миру боярина Федора Романова) и кончая последней Российской Императрицей Александрой Федоровной. Все портреты имеют сопроводительный текст. Также указывается, что в написании участвовал Дмитрий Жолчин. Хромолитографии исполнены Р.В. Хорном, Э.Н. Маркусом, а также Штадлером и Паттинотом. Это великолепное издание Бороздина помимо художественного имеет еще и большое историческое значение. Переработанные портреты использованы в издании «Романовы. Триста лет служения России».

Бороздин, Корнилий Александрович [9(21)3.1828], с. Нестягино, Опочецкий уезд, Псковская губерния — † [1(13).11.1896], Санкт-Петербург — прозаик, мемуарист, адвокат. Отец писателя А.К. Бороздина. Происходит из дворян. Детство провёл в родовом имении на Псковщине, Архангельской и Симбирской губерниях, переезжая с семьёй по месту службы отца - чиновника удельного ведомства. После гимназического образования он поступил на юридический факультет Московского университета и получил там звание действительного студента в 1849 году. В 1840 поступил в Главное немецкое училище святого Петра в Петербурге, а затем продолжил обучение в школе гвардейских прапорщиков. С 1845 по 1849 гг. получил юридическое образование в Московском университете. Служил чиновником особых поручений при губернаторе в Ярославле и в Симбирске. В 1853 - 1856 гг. трудился при кавказском наместнике воспитателем владетельных князей Мингрелии. В 1856-1861 - сенакский, а с 1861 по 1865 - телавский уездный начальник. В 1865-1867 - член губернского по крестьянским делам присутствия. Уйдя в отставку, переехал в Москву и с 11.11.1867 был принят в сословие присяжных поверенных. В 1870 переехал в Петербург и до дня смерти отдавался литературной деятельности. С начала 1890-х годов издавал художественный альбом «Российский царственный дом Романовых». Из отдельно напечатанных трудов К. А. Бороздина нам известны: "Омер-паша в Мингрелии, воспоминания о Восточной войне 1853—1856 годов" (СПб., 1873) и "Закавказские воспоминания: Мингрелия и Сванетия с 1854 по 1861 год" (СПб., 1885, VII+423 стр.). Кроме того, ему принадлежал ряд статей, рассказов и воспоминаний, помещенных в "Московских Ведомостях", "Ниве", "Новом Времени", "Историческом Вестнике" и "Русском Вестнике".



Чтобы понять, что из себя представлял Корнилий Александрович Бороздин, как писатель, достаточно прочитать две его статьи. Одна о М.Ю. Лермонтове, другая о Нине Чавчавадзе.

Бороздин К.А. Из моих воспоминаний.

Сказать, что я был знаком с Лермонтовым, было бы неточно, между нами существовала чересчур большая разница в годах, чтобы можно было говорить о знакомстве: мне только минуло тринадцать лет, когда двадцатисемилетний поэт пал на дуэли; но мне привелось незадолго до его преждевременной, трагической кончины видеть его два раза, слышать его разговор, говорить с ним, и черты лица его, как и вся наружность, остались навсегда запечатленными в моей памяти. Покойная моя матушка была дружески знакома с бабкой Лермонтова, Елисаветой Алексеевной Арсеньевой, урожденной Столыпиной. Нередко навещали они друг друга, зимой чередовались вечерами с любимым ими преферансом, были обе очень набожны, принадлежали к одному приходу Всех Скорбящих, так как Арсеньева жила на Шпалерной, а матушка — на Захарьевской. Больше же всего сближали их материнские заботы, одной о своем внуке, а другой о своих трех сыновьях, из которых младшим был я, учившийся тогда в пансионе г. Крылова, при Петропавловском училище. Арсеньева, несмотря на свои шестьдесят лет, была очень бодрая еще старуха, годами двенадцатью старше моей матушки. Высокая, полная, с крупными чертами лица, как все Столыпины, она располагала к себе своими добрыми и умными голубыми глазами и была прекрасным типом, как говорилось в старину, степенной барыни. Матушка моя, недурно писавшая масляными красками, имела дар схватывать сходство и сняла с Елисаветы Алексеевны портрет, поразительно похожий. Он много лет сохранялся у нас в семье. При такой близости знакомства моей матушки с бабкой Лермонтова я десятилетним еще мальчиком слышал подробности о ссылке ее внука на Кавказ за стихи на смерть Пушкина, знал, что его вернули оттуда и простили; прошло года два, и <я> опять услышал о ссылке его туда же за дуэль с Барантом. Все это сопровождалось горем и слезами бабушки, делившей их с моей матушкой, так же как радостное наконец известие в начале 1841 года, что Лермонтову дали отпуск в Петербург после того, как он был в экспедиции с горцами, отличился там, и есть надежда, что его скоро опять простят. Бабушка, усердно хлопотавшая за своего ненаглядного Мишу, сияла счастием, и вскоре моя матушка мне сказала, что он приехал; она его видела. В эту пору мне и самому уже захотелось его увидать; я был уже в гросстерции, то есть в пятом классе Петропавловского училища, и благодаря прекрасному учителю русской словесности А.Т. Крылову, умевшему вселить в учениках своих любовь к своему предмету, знал множество стихов и в особенности Пушкина. Товарищами моими по классу, сидевшими на одной со мною скамейке, были два старших сына Н. А. Полевого, один из них знал наизусть всего «Онегина», и у нас с ним шло горячее соревнование. На Лермонтова нам указывал Крылов, как на прямого продолжателя Пушкина, не уступавшего ему в силе своего таланта, и он предсказывал молодому поэту великую будущность. «Хаджи Абрек», «Купец Калашников» и немало других мелких стихотворений Лермонтова, разбросанных тогда по различным изданиям, нам были знакомы, мы ими восторгались и тоже заучивали. Понятно после того, что, зная уже цену таланта Лермонтова, во мне с особенною силою сказалось желание увидеть самого поэта.

Он рисовался в моем воображении чем-то идеально прекрасным, носящим на своем челе печать высокого своего призвания, и я стал приставать к матушке с просьбою устроить так, чтобы я его мог увидеть. Она с улыбкою отвечала мне, что это сделается само собою: бабка, конечно, рассказала ему, насколько делила она с нею свое горе, и пришлет его к ней благодарить.

— Но когда же он приедет? Вероятнее всего, что в то время, как я буду в пансионе и его не увижу.

— Тогда я устрою иначе, — успокаивала меня матушка; но все это меня не удовлетворяло, и нетерпение мое росло.

Меня отпускали из пансиона по субботам, в воскресенье вечером я уже возвращался туда, и первым моим вопросом в следующую субботу было:

— Что Лермонтов?

— Был, — ответили мне, — в середу.

Это совсем меня опечалило, случай пропущен, когда я дождусь другого? С горя я даже не расспрашивал подробностей о визите. Матушка дала мне слово повезти меня самого к Арсеньевой в такой день, когда я непременно увижу там Лермонтова.

- Да когда же это будет? Нужно все-таки ожидать, а Полевые тоже нетерпеливы, торопят меня расспросами.

Печально настроенный, побрел я в воскресенье утром к обедне к Спасу Преображения, отстоял ее и направился уже к выходу, как меня остановила одна наша знакомая, Наталья Ивановна Запольская.

Куда вы? Пойдемте ко мне, я вас угощу кофеем.

Не сразу решился я на то, говоря, что мне не позволено никуда заходить из церкви; но Наталья Ивановна настояла на своем, сказала, что берет на себя ответственность, и увлекла меня. С небольшим тридцати лет, бойкая, веселая, она за что-то разъехалась с мужем и жила в Петербурге для сына, моего ровесника, учившегося в артиллерийском училище. Квартира ее была на Шестилавочной, то есть на теперешней Надеждинской, в церкви же с нею была хорошенькая ее племянница, Унковская, очень мне нравившаяся, и это-то меня больше всего занимало. Когда мы уже сидели в столовой и, попивая чудесный кофе со сливками и сдобными булочками, весело болтали, в передней раздался звонок, и через минуту вошел к нам офицер небольшого роста, коренастый, мешковатый, в какой-то странной, никогда не виданной мною армейской форме. Хозяйка стремительно бросилась к нему навстречу и, протягивая ему руку, сказала с тоном упрека:

— Наконец-то и меня вы вспомнили.

— Знаете, ведь это всегда так бывает, — отвечал он, целуя ее руку и усаживаясь возле нее. — Когда хочешь кого-нибудь увидеть поскорей, непременно увидишь нескоро. Сам к вам рвался, да мешали все эти несносные обязательные визиты.


Разговор начался и шел у них все время по-французски. Я написал карандашом на клочке бумажки вопрос: «Кто это?» — и передал бумажку Унковской. Она вернула мне ее с ответом: «Лермонтов». Меня так и обожгло. Лермонтов! Боже! какое разочарование! Какая пропасть между моею фантазией и действительностью! Корявый какой-то офицер — и это Лермонтов! Я стал его разглядывать и с лихорадочною жадностью слушал каждое его слово. Сколько ни видел я потом его портретов, ни один не имел с ним ни малейшего сходства, все они писаны были на память, и никому не удалось передать живьем его физиономии, как то сделал, например, Эммануил Александрович Дмитриев-Мамонов в наброске своем карандашом портрета Гоголя. Но из всех портретов Лермонтова приложенный к изданию с биографическим очерком Пыпина самый неудачный. Поэт представлен тут красавцем с какими-то колечками волос на висках и с большими, вдумчивыми глазами, в действительности же он был, как его метко прозвали товарищи по школе, «Маёшка», то есть безобразен. Огромная голова, широкий, но невысокий лоб, выдающиеся скулы, лицо коротенькое, оканчивающееся узким подбородком, угрястое и желтоватое, нос вздернутый, фыркающий ноздрями, реденькие усики и волосы на голове, коротко остриженные. Но зато глаза!.. я таких глаз никогда после не видал. То были скорее длинные щели, а не глаза, и щели, полные злости и ума. Во все время разговора с хозяйкой с лица Лермонтова не сходила сардоническая улыбка, а речь его шла на ту же тему, что и у Чацкого, когда тот, разочарованный Москвою, бранил ее беспощадно. Передать всех мелочей я не в состоянии, но помню, что тут повально перебирались кузины, тетеньки, дяденьки говорившего и масса других личностей большого света, мне неизвестных и знакомых хозяйке. Она заливалась смехом и вызывала Лермонтова своими расспросами на новые сарказмы. От кофе он отказался, закурил пахитосу и все время возился с своим неуклюжим кавказским барашковым кивером, коническим, увенчанным круглым помпоном. Он соскакивал у него с колен и, видимо, его стеснял. Да и вообще тогдашняя некрасивая кавказская форма еще более его уродовала.

Визит Лермонтова продолжался с полчаса. Взглянув на часы, он заторопился, по словам его, ему много еще предстояло концов, опять поцеловал руку Натальи Ивановны, нас подарил общим поклоном и уехал. Хозяйка так усердно им занялась, что о нас позабыла и ему не представила. Впечатление, произведенное на меня Лермонтовым, было жуткое. Помимо его безобразия, я видел в нем столько злости, что близко подойти к такому человеку мне казалось невозможным, я его струсил. И не менее того, увидеть его снова мне ужасно захотелось. Когда я все это передал матушке и настоятельно просил ее поскорее отвезти меня к Арсеньевой, она снова обещала и действительно выполнила свое обещание в следующую же субботу; как только я пришел из Peter-Schule, она взяла меня с собой ко всенощной в церковь Всех Скорбящих, там мы нашли старушку Елисавету Алексеевну и после окончания службы направились к ней. Она жила в одноэтажном деревянном сереньком домике с подъездом посередине, с улицы, а в pendant к нему и рядом с ним стоял такой же точно домик. Их разделяли ворота. В другом жила Кайсарова, тоже старушка, дочь с левой стороны графа Валериана Зубова, известного красавца, брата фаворита Екатерины II.

Эти два домика-могикана существовали на Шпалерной еще лет двадцать тому назад, а теперь их стер с лица земли какой-то выступивший на их месте колосс в четыре или пять этажей. Так у нас нещадно исчезают все жилья людей, имеющих историческое значение. В этом домике много лет прожил Лермонтов с своей бабушкой. Когда мы расселись в ее убранной по-старинному, уютной гостиной, увешанной фамильными портретами, она приказала подать чай и осведомилась: дома ли Михаил Юрьевич. Старый слуга, чисто выбритый, в сапогах без скрипу, доложил, что «они дома и изволят писать».

— Да, он сегодня собирался работать, — сказала старушка. — Передай ему, что у меня знакомая ему гостья; когда он кончит заниматься, пусть пожалует к нам.

Слуга вышел.

— Вот говорят про него, что безбожник, безбожник, а я вам покажу, — обратилась она к моей матушке, — стихи, которые он мне вчера принес.

Она порылась в своем рабочем столике и, вынув их оттуда, передала моей матушке. Они были писаны карандашом, и я впервые прочитал тогда из-за спинки <кресла> матушки всем известную «Молитву»: «В минуту жизни трудную» и т. д. Арсеньева позволила мне их списать, я унес их с собою вполне счастливый такою драгоценною ношею, а покуда, перечитав несколько раз, в то время как старушки вели свою беседу, знал уже наизусть. Арсеньева между тем с грустью рассказала моей матушке, что срок отпуска ее внука приходит к концу и, несмотря на усиленные ее хлопоты и просьбы, его здесь не оставляют, надо опять возвращаться ему на Кавказ, опять идти в экспедицию и подставлять лоб под черкесскую пулю. Правда, дают надежду в будущем, а покуда великий князь Михаил Павлович непреклонен; но будущее, в особенности для нее, старухи, гадательно: увидит ли она своего внука, доживет ли до того. И старушка расплакалась. Когда пробило уже одиннадцать часов, Лермонтов вошел в гостиную. На нем расстегнутый сюртук без эполет. Бабка меня ему представила, назвала своим любимцем и прибавила, что я знаю множество его стихов. Он приветливо протянул мне руку и, вглядевшись в меня, сказал:

— А я где-то вас видел.

— У Натальи Ивановны Запольской.

— Да, да теперь припоминаю.

Матушка, к крайнему моему смущению, шутливо передала ему о давнишнем желании моем его увидеть, о печали моей, когда я узнал, что в моем отсутствии он был у нее, и что я учусь в пансионе при Петропавловской лютеранской церкви. Он слушал ее с улыбкою и спросил меня:

— И всему учат вас там по-немецки?

— Всему, кроме русской словесности и русской истории.

— Хорошо, что хоть и это оставили.

Разговор пошел у него затем со старушками. Лермонтов сидел в глубоком кресле, откинувшись назад, и я мог его прекрасно видеть. На этот раз он не показался мне таким странным, как прежде, да и лицо его было как бы иное, более доброе; сардоническое выражение его сменилось задумчивым и даже грустным. Говорили больше его собеседницы, а он изредка давал ответы и вставлял свое слово. В тоне его с бабушкой я заметил чрезвычайную почтительность и нежность. Было уже поздно, когда матушка моя поднялась, чтобы уйти, и при прощанье Лермонтов опять приветливо пожал мне руку. Вскоре затем он уехал на Кавказ. То было, как мне твердо помнится, в мае и совпадало с порою моих экзаменов, а подобная пора никогда не забывается даже и стариками. В конце июля пришло известие о мрачной кончине Лермонтова. Матушка знала о ней одна из первых в Петербурге и в минуты такого ужасного несчастия для бабки не покидала ее. В обществе смерть Лермонтова отозвалась сильным негодованием на начальство, так сурово и небрежно относившееся к поэту и томившее его из-за пустяков на Кавказе, а на Мартынова сыпались общие проклятия. В 1837 году благодаря ненавистному иностранцу Дантесу не стало у нас Пушкина, а через четыре года то же проделывает с Лермонтовым уже русский офицер; лишиться почти зараз двух гениальных поэтов было чересчур тяжело, и гнев общественный всею силою своей обрушился на Мартынова и перенес ненависть к Дантесу на него; никакие оправдания, ни время не могли ее смягчить. Она преемственно сообщалась от поколения к поколению и испортила жизнь этого несчастного человека, дожившего до преклонного возраста. В глазах большинства Мартынов был каким-то прокаженным, и лишь небольшой кружок людей, знавших лично его и Лермонтова, судили о нем иначе. Двадцать лет спустя после кончины Лермонтова мне привелось на Кавказе сблизиться с Н.П. Колюбакиным, когда-то разжалованным за пощечину своему полковому командиру в солдаты и находившемуся в 1837 году в отряде Вельяминова, в то время как туда же прислан был Лермонтов, переведенный из гвардии за стихи на смерть Пушкина. Они вскоре познакомились для того, чтобы скоро раззнакомиться благодаря невыносимому характеру и тону обращения со всеми безвременно погибшего впоследствии поэта. Колюбакин рассказывал, что их собралось однажды четверо, отпросившихся у Вельяминова недели на две в Георгиевск, они наняли немецкую фуру и ехали в ней при оказии, то есть среди небольшой колонны, периодически ходившей из отряда в Георгиевск и обратно. В числе четверых находился и Лермонтов. Он сумел со всеми тремя своими попутчиками до того перессориться на дороге и каждого из них так оскорбить, что все трое ему сделали вызов, он должен был наконец вылезть из фургона и шел пешком до тех пор, пока не приискали ему казаки верховой лошади, которую он купил. В Георгиевске выбранные секунданты не нашли возможным допустить подобной дуэли: троих против одного, считая ее за смертоубийство, и не без труда уладили дело примирением, впрочем, очень холодным. В «Герое нашего времени» Лермонтов в лице Грушницкого вывел Колюбакина, который это знал и, от души смеясь, простил ему эту злую на себя карикатуру. А с таким несчастным характером Лермонтову надо было всегда ожидать печальной развязки, которая и явилась при дуэли с Мартыновым.



К. А. Бороздин

НИНА АЛЕКСАНДРОВНА ГРИБОЕДОВА

К. А. Бороздин в 1850-х годах проживал на Кавказе в качестве чиновника для поручений при губернаторе Н. П. Колюбакине, а затем в должности окружного начальника в Мингрелии. Его перу принадлежит книга «Закавказские воспоминания. Мингрелия и Сванетия с 1854 по 1861 год», выпущенная в издании Суворина в 1885 году. В эту книгу не вошли его воспоминания о Н. А. Грибоедовой, напечатанные отдельной статьей в «Петербургских Ведомостях» 1883 г., №№ 31, 32 и 34. Несколько упоминаний о Н. А. Грибоедовой, имеющиеся в «Закавказских воспоминаниях» (стр. 14—19 и 68), были использованы им в статье, и поэтому нами не воспроизводятся. Перу того же К. А. Бороздина принадлежат воспоминания о Лорис-Меликове, Н. Н. Муравьеве и многих других деятелях Кавказа, опубликованные им на страницах «Исторического Вестника» и «Русского Вестника»; см. С. Р. Минцлов. «Обзор записок, дневников, воспоминаний, писем и путешествий, относящихся к истории России и напечатанных на русском языке». Новгород. 1912 г. Вып. II и III, стр. 147—148. Если для полноты и рельефности биографий многих замечательных деятелей часто необходимы вводные биографии личностей, близко к ним стоящих, то биография Грибоедова осталась бы не вполне законченной, если бы в ней опущен был хотя краткий очерк личности его жены, заслуживающей известности, как по своему высокоизящному образу, памятному всем знавшим ее лично, так и по трогательным и глубоким чувствам любви и преданности к памяти мужа, которого она пережила на тридцать лет. Воспоминание о ней в особенности уместно теперь, когда пятидесятилетняя годовщина со дня кончины Грибоедова во многих местах нашего отечества чествуется русским обществом, и сообщаемые нами биографические о ней заметки, полагаем, не будут лишены современного интереса.


Нина Александровна Грибоедова была урожденная княжна Чавчавадзе — этого старинного рода грузинских князей, в особенности выдвинувшихся вперед за последние два царствования царей грузинских, Ираклия II и Георгия XII. Отец Нины Александровны, единственный сын Герсевана Чавчавадзе, заботам которого Грузия обязана присоединением к России, князь Александр, родился в Петербурге, получил прекрасное по тогдашнему образование и, вступив в военную службу, участвовал в отечественной войне 1812 года. Перейдя затем в кавказские войска, командовал славным нижегородским драгунским полком, занимал видные административные посты и с замечательными качествами общественного деятеля соединял горячую любовь к своей родине и блестящее дарование поэта. Не говоря о многих оригинальных его произведениях, можно указать на несколько элегий и стансов Пушкина, прелестно переложенных им на грузинский язык; к ним тогда же прилажены были напевы грузинские, и до сих пор они остаются любимыми романсами грузинских девушек. Но главная заслуга князя Александра заключалась в том, что он успел дом свой сделать прочным звеном между обществом грузинским и русскими людьми, ехавшими служить на Кавказ. Владеющий в совершенстве своим родным языком, настолько же, как и русским, уважаемый и любимый русскими и туземцами, князь был не только прекрасным толмачом между двумя об’единившимися политически, но дотоле совершенно чуждыми одна другой и по языку и по своей истории, национальностями, но и живым проводником их полного слияния. В доме его царило широкое гостеприимство, а хозяин и хозяйка носили на себе ту особенную печать радушия, которая памятна и до сих пор старикам, проведшим юность свою в Тифлисе. Князь Александр довершал в полной мере дело, начатое его отцом. Герсеван политически приурочил Грузию к России, а сын его, благодаря своему личному характеру, сблизил грузин с русскими. Всякий русский, занесенный на дальнюю чужбину, дышал у него родным воздухом; всякий грузин шел к нему с душою нараспашку; тут они встречались и научались понимать и любить друг друга.  После всего сказанного становится понятным, что Грибоедов, переведенный в 1822 г. из миссии в Персии в Тифлис чиновником по дипломатической части при Ермолове, не мог не познакомиться с домом Чавчавадзевых. Он вскоре близко сошелся с князем Александром, который, как сам поэт, более других мог понять и оценить его личность, и между ними установилась самая искренняя, самая теплая дружба. На глазах Грибоедова росла и воспитывалась старшая дочь князя Чавчавадзе, Нина (родившаяся в 1812 году, ноября 4); он был зачастую репетитором ее уроков музыки; она привыкла не считать его чужим, не стеснялась с ним в детской своей беседе, тем самым обнаруживая все прекрасные качества своих способностей и характера, и в первую пору своего полного расцвета вызвала в душе его сильное и глубокое чувство любви, присущее лишь человеку, вступившему в возраст зрелости. Грибоедов женился, когда ему было 33 года, а Нине Александровне не было еще и шестнадцати. Она была в полном смысле красавица: стройная, грациозная брюнетка, с чрезвычайно приятными и правильными чертами лица, с темно-карими глазами, чарующими всех добротою и кротостью. Грибоедов иначе не называл ее, как «Мадонной Мурильо». Письма его к Булгарину, относящиеся к этой эпохе, исполненные искренности и задушевности, живо рисуют настроение поэта, при котором он решился на столь серьезный шаг, как женитьба. «Это было 16 [июля 1828 г.]», — пишет он, — «В этот день я обедал у старой моей приятельницы (Ахвердовой), за столом сидел против Нины Чавчавадзе (второй том Леночки)1, все на нее глядел, задумался, сердце забилось; не знаю, беспокойство ли другого рода, по службе, теперь необыкновенно важной, или что другое придало мне решительность необычайную, выходя из-за стола, я взял ее за руку и сказал ей: «Venez avec moi, j’ai quelque chose à vous dire». Она меня послушалась, как и всегда, верно думала, что я ее усажу за фортепиано, вышло не то; дом ее матери возле, мы туда уклонились, вошли в комнату, щеки у меня разгорелись, дыхание занялось, я не помню, что я начал ей бормотать, и все живее и живее; она заплакала, засмеялась, я поцеловал ее, потом к матушке ее, к бабушке, к ее второй матери, Праск. Ник. Ахвердовой, нас благословили, я повис у ней на губах во всю ночь и весь день, отправил курьера к ее отцу в Эривань с письмами от нас обоих и от родных. Между тем, вьюки мои и чемоданы изготовились, все вновь уложено на военную ногу. Во вторую ночь я без памяти от всего, что со мною случилось, пустился опять в отряд, не оглядываясь назад... В Гумрах же [Александрополь] нагнал меня ответ от князя Чавчавадзе-отца, из Эривани; он благословил меня и Нину, и радуется нашей любви. Хорошо ли я сделал? Спроси милую мою Варвару Семеновну и Андрея. Но не говори Родофиникину, он вообразит себе, что любовь заглушит во мне чувство других обязанностей. Вздор! Я буду вдвое старательнее за себя и за нее. Потружусь за царя, чтобы было чем детей кормить». В следующем письме он говорит: «По возвращении из действующего отряда сюда, в Тифлис, 6 августа, я занемог желтою лихорадкою. К 22-му получил облегчение, Нина не отходила от моей постели, и я на ней женился».

Всякому знакомому с Востоком и в особенности с тогдашнею Персией, понятно то тягостное настроение души, которое испытывал Грибоедов перед тем, чтобы отправиться к своему новому важному посту полномочного министра. Перед ним была, как и сам он выражается, в тех же местах — «политическая ссылка». И, действительно, человеку, привыкшему все сердце и душу полагать в то дело, которому он служит, нельзя было спокойно относиться к предстоявшей ему, быть может надолго, деятельности в среде уже знакомой, в высшей степени душной и тягостной своим коварством, лживостью, фанатизмом, невежественностью. Вдобавок Персия тогда только что вышла из войны с нами, поконченной весьма прискорбным для нее трактатом туркманчайским (участие в нем и самое деятельное принимал Грибоедов), и если затаенное чувство злобы побежденных было бессильно по отношению к самой России, то для политических ее агентов оно не могло не обещать ряда серьезных опасностей. Грибоедов сознавал это вполне; но сердце его отдалось сильнейшему и прекраснейшему чувству. Из немногих отрывочных воспоминаний о Грибоедове людей близких к нему, в том числе и П. А. Каратыгина, видно, что с своим громадным талантом поэта, художника и сердцеведа-сатирика, он соединял чрезвычайно разносторонние знания. Он был и прекрасный музыкант и владел в совершенстве несколькими европейскими языками, близко знаком был с Востоком и при всем этом был человеком в высшей степени общительным и симпатичным. Ему всего полгода пришлось вкушать счастье с Ниной Александровной, но и этого короткого промежутка времени было достаточно для беспредельно полюбившей его женщины, чтобы в прекрасной ее душе навсегда и неизгладимо запечатлелся его гениальный образ... Когда Грибоедов, в последних числах декабря 1828 г., поехал в Тегеран, откуда он рассчитывал вернуться много-много через месяц и откуда он уже не возвратился, Нину Александровну он оставил в Тавризе на пятом месяце беременности. Но что такое Тавриз, как и всякий персидский город, по отношению к европейской женщине? Буквально тюрьма! С открытым лицом она не смеет показаться на улицу, правоверные мусульмане, страшась соблазнительного примера своим женам и революции в своих гаремах, закидают ее камнями. Вся жизнь ее должна поэтому проходить в четырех стенах посольского дома и разнообразиться свиданиями с такими же пленницами из других европейских миссий. Хорошо еще, если они есть там; а если нет? — что и часто случается. — Но к счастью для Нины Александровны, она нашла приятное знакомство в семействе английского консула: его жена и несколько взрослых дочерей полюбили молоденькую Грибоедову, как родную, и дня не проходило, чтобы они не сходились и не наполняли досуги музыкой, чтением, рукоделием, беседою. Кроме того, у Нины Александровны гостил родственник ее, отставной драгунский капитан, князь Роман Чавчавадзе, носивший ее когда-то на руках, любивший ее как родную дочь и присланный сюда ее отцом в качестве пестуна, имеющего необыкновенный дар вносить с собою повсюду веселость и смех своим юмором и остроумными затеями. Грибоедов любил его без памяти, был давнишним его приятелем и, уезжая в Тегеран, был покоен за жену, оставляя ее на таких руках. А между тем, как ни был симпатичен и забавен Роман, как ни было любезно семейство консула, разлука с мужем все более и более становилась тягостною и в особенности в положении беременности. Прошел месяц... было несколько писем, суливших скорое возвращение, и затем они прекратились. Об’ясняли это скверными дорогами Персии, неустройством почтовых сообщений и тому подобными благовидными предлогами и вдруг... пришло известие о катастрофе, постигшей Грибоедова... К счастью, успели скрыть его от Нины Александровны и замаскировали комбинацией, придуманной князем Романом. Чиновник миссии, привезший известие, по наставлению Романа, уверил Нину Александровну, что Грибоедов здоров, но до того занят, что не имел времени написать к ней ни строчки, а поручил ему передать ей на словах, что дела задержат его в Тегеране надолго, и потому он просит ее возвратиться в Тифлис к своей матушке и ожидать там его приезда. Требовалось много уменья и ловкости всех окружавших бедную женщину, чтобы разыгрывать с нею эту грустную, но необходимую для ее же благополучия мистификацию; сердце-вещун не менее того шептало ей, что от нее утаивают что-то мрачное и роковое, она колебалась и не знала, на что решиться; но получив письмо от отца, бывшего тогда правителем Армянской области (нынешней Эриванской губернии), в котором он писал ей все то же, что говорили в Тавризе, и уведомлял, что выехал к ней навстречу в Джульфу, она склонилась на поездку. До Тифлиса довезли ее благополучно и сдали на руки матери.

Конечно, и тут ничем не могли ее успокоить: время шло, писем попрежнему не было от Грибоедова, что не могло не казаться ей неестественным при испытанной ею горячей его любви; тревоги ее все более и более росли, и, наконец, совершенно случайно она натолкнулась на ужасную истину. Жена графа Паскевича, тогдашнего главноуправляющего Грузией, двоюродная сестра Грибоедова, заехала однажды к Нине Александровне в то время, когда матери ее, княгини Саломе Чавчавадзе, не было дома, стала, конечно, говорить об отсутствующем Грибоедове и о молчании его, запуталась в своих словах под учащенными вопросами встревоженной Нины Александровны и кончила тем, что, расплакавшись, нехотя раскрыла несчастной женщине так долго и тщательно скрываемое от нее. С тою сделался страшный истерический припадок и на другой день она разрешилась недоношенным ребенком. Неосторожность светской болтуньи лишила Н. А. даже счастья быть матерью. Поистине, можно сказать, судьба чересчур жестоко отнеслась к этому молодому, лишь начавшему свою жизнь существу. Шестнадцатилетняя вдова осталась на всю жизнь верна памяти своего мужа; она обрекла себя служению этой святыне и, не отрываясь от той среды, в которой родилась и жила, свято выполнила свой обет. А сколько претендентов являлось на ее руку1. В числе их многие приносили ей, вместе с блестящими личными качествами, и высокое положение общественное и богатство, и громкое имя, — но никому не подарила она своей склонности. Для нее не было имени выше Грибоедова, и все блестящие претенденты казались ей бледными перед тем гениальным образом, который она постоянно носила в своей душе. Тело Грибоедова перевезла она в Тифлис и похоронила на горе св. Давида. Более величественного места нельзя было выбрать для могилы нашего знаменитого писателя и выбор этот был сделан Ниной Александровной потому, что гора св. Давида была любимым местом прогулок Грибоедова. На могиле она поставила часовню, а в ней памятник, изображающий молящуюся и плачущую перед распятием женщину — эмблему ее самой; на памятнике следующую надпись: «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской; но для чего пережила тебя любовь моя». Когда случалось Нине Александровне проживать в Тифлисе, редкую неделю не взбиралась она пешком, на крутую гору св. Давида, для того, чтобы навестить драгоценный для нее прах... Но как же, спросят, сложилась затем жизнь этой женщины, недоступной для всех претендентов на ее руку? — Она посвятила ее родным, друзьям, знакомым и сделала из нее, если можно так выразиться, одно сплошное благотворение. До супружества сестры своей, Екатерины Александровны, вышедшей замуж за владетеля Мингрелии, Давида Дадиани, она выезжала с нею в свет; затем воспитывала меньшую сестру Софью Александровну, впоследствии баронессу Николаи; а когда у брата ее Давида стали подрастать дети, она взяла к себе на воспитание третью дочь его Елену2, чрезвычайно слабую и болезненную девочку, и с нею не расставалась до своей кончины: положительно можно сказать, что она выходила и взлелеяла этого ребенка. Нина Александровна везде была необходима: и в доме отца в Тифлисе, и в доме брата в Кахетии, и в доме сестры, княгини Дадиани, в Мингрелии. То был ангел-хранитель всего семейства, а в то же время и существо, которому поклонялись все служившие тогда на Кавказе, начиная от главноуправлявших и наместников до самых маленьких чинов. Она носила с собою какой-то особенный ореол благодушия, доступности, умения войти в нужды каждого и делать эти нужды других всегда своими. В манерах ее не было и тени суетливости, приторности и сантиментальности, столь свойственных огорченным вдовушкам; она вполне обладала изящною простотою тона, составляющею секрет женщины самого высокого круга и воспитания, и всем этим нехотя подкупала всякого. Отказа в ходатайствах своих она не слыхала ни от кого из высокопоставленных; это было всем известно и ее осаждали просьбами. Она за всех хлопотала. Нашалит ли юноша-воин и ему грозит что-нибудь серьезное, он отправляется к Нине Александровне и рассказывает ей все откровенно; та его пожурит очень серьезно, сама же все-таки отправиться куда следует, хотя к самому наместнику, и дело устраивается. Надо ли попасть в отряд, идущий в дело, а попасть не так легко — желающих бездна, избранных же немного, — обращаются к ходатайству Нины Александровны, и та опять хлопочет и улаживает. Все обиженные, все ищущие помощи и защиты находили в ней себе самого деятельного за них адвоката; она не умела отказывать никому в своем ходатайстве. Зато вряд ли можно иметь более популярности, чем та, которою пользовалась она на Кавказе, где память о ней сохранилась и до сих пор во всех слоях общества. А сколько было безнадежно влюбленных в нее юношей и не-юношей.

Сколько писалось и посвящалось ей разных посланий в стихах и сочинялось всякого рода музыкальных пьес. Материальные средства Нины Александровны были весьма ограничены: приданое свое она давно раздала, а из 2.000 руб. пенсии, получаемой ею после мужа, половину наверное тоже раздавала, так что была весьма далека от прихотей и роскоши. Когда жену и семейство брата ее постигла известная катастрофа — плен Шамиля — и брат ее нуждался в деньгах для выкупа, она просила наместника выдать ей в ссуду вперед пенсию за пять лет и, получив эти 10 тыс., отдала их тотчас же брату. В 1853 году сестра ее Дадиани овдовела; муж ее, владетель Мингрелии, скончался полный сил, лет сорока, от острой, скоротечной болезни, помешавшей ему сделать необходимые распоряжения на случай смерти. Кроме забот о воспитании четверых малолетних сирот, у княгини остались на руках дела по управлению владением, по имуществу детскому, и все это происходило в то время, когда Мингрелия вошла уже в район театра только что начавшейся восточной войны. Нина Александровна тотчас же поспешила к сестре, чтобы, по крайней мере, облегчить ей заботы о детях, и погостила у ней почти полтора года. К этой-то эпохе и относится знакомство автора настоящих заметок с Ниной Александровной: ему привелось более года прожить с нею под одной кровлею и ежедневно пользоваться ее беседою. В статье своей «Омер-паша в Мингрелии», помещенной в июне и июле 1873 г. в «Военном сборнике», сгруппировал я воспоминания свои о проведенных мною в той стороне трех годах восточной войны. Из этой статьи читатель может узнать, что командированный канцелярией наместника кавказского для ведения переписки правительницы Мингрелии и вместе с тем для воспитания двух ее сыновей, я был, так сказать, временным членом семьи княгини Дадиани, и, таким образом, состоялось знакомство мое с Ниной Александровной Грибоедовой, гостившей у своей сестры, а новая и совершенно чуждая для меня среда, в которой я разом очутился, способствовала сближению этого знакомства. В те времена попасть прямо из Петербурга в Мингрелию было резким переходом. По тогдашнему общественному своему складу и местным обычаям страна эта была каким-то археологическим отломком средневекового феодализма с целой градацией сословий, подчиненных одно другому, с своим особенным этикетом, совершенно детскими интересами, возведенными в серьезный культ, в роде охоты на зайцев и лисиц, чистки оружия, ухода за лошадьми, натаскивания собак и проч., и проч.; полнейшее равнодушие ко всему творящемуся за пределами своего уголка и, за весьма редкими исключениями, совершенное незнание какого-либо другого языка, кроме своего родного диалекта. Уголок, настолько девственно сохранившийся от всякого прикосновения к нему цивилизации, мог бы, пожалуй, доставлять тогда интересный материал для летучих набросков туриста, отыскивающего диковинки; но жить в нем и быть деятелем человеку совершенно новому — было иное дело. Ему на всяком шагу нужны были: толкование, раз’яснение, руководство, для того, чтобы уживаться с людьми, ладить с ними, не вызывая в них, совершенно нехотя, неудовольствия. Всякий, кому случалось проходить подобный процесс ознакомления с совершенно чуждою средою, поймет меня. Конечно, года через два-три отношения мои к той же среде стали совершенно иные, взгляд мой на туземцев во многом изменился; они меня поняли и я их понял, благодаря тому, что местный язык сам собою ко мне навязался, а затем завязались со многими из них самые дружеские отношения. Но самое трудное тут было, как и во всем — начало, и мои первые шаги похожи были на шаги человека, играющего в жмурки. Вот при каких условиях и обстановке привелось мне познакомиться с Ниной Александровной и найти в ней самую благосклонную руководительницу и истолковательницу всего для меня нового, непонятного и казавшегося мне диким в среде туземной. Нечего и говорить о том, что между туземцев она пользовалась полнейшим их обожанием, в совершенстве говорила их языком и своею всегдашнею приветливостью не только не давала чувствовать им своего превосходства, но и возвышала до одного уровня с собою. Наш европейский кружок был весьма невелик. Он состоял из самой княгини, Нины Александровны, воспитательницы дочери княгини м-ль Берг, доктора С. А. Суханова и меня. Княгиня до того завалена была с утра до вечера всякого рода делами, что редко уделяла нам свои досуги, поэтому кружок наш группировался преимущественно около ее сестры. Нине Александровне было тогда 42 года, но по наружности своей она замечательно сохранилась и казалась далеко моложе своих лет; многие молодые женщины могли бы еще и тогда позавидовать прекрасным ее волосам, черным, как вороново крыло, и совершенно сохранившимся зубам; а глаза ее, кажется, никогда не могли состариться: столько было в них выражения доброты, приветливости и ясности душевной; цвет лица у нее был матово-бледный; росту она была немного выше среднего; всем ансамблем своей личности она производила такое впечатление, что лучшего сравнения ее, как то сделал сам Грибоедов, с мадонной Мурильо, нельзя было приискать. Беседа с нею велась как-то особенно легко и приятно. Она не была ни ханжой, ни скучной моралисткой, ни синим чулком и всегда охотно отзывалась на шутку и веселость в разговоре. Для меня особенно драгоценно было встретить знакомство в ней с Москвою и ее обществом, где она прожила целый 1846 г., поехав туда на свадьбу брата своего Давида, женившегося на княжне Анне Ильинишне Грузинской. У нас много нашлось общих знакомых из московского общества, отчего и разговор о Москве становился для нас интереснее. В Москве она впервые встретилась с родною сестрою Грибоедова, Марьей Сергеевной Дурново, знакомой ей дотоле лишь по письмам. Они сошлись как родные сестры, конечно, горько поплакали при воспоминании о дорогом им покойнике, и с тех пор между ними шла самая сердечная и искренняя переписка. Любимым ее воспоминанием было все относящееся до Александра Сергеевича, и она охотно о нем рассказывала. В этих простых сердечных рассказах рисовался человек сильный душою, умеющий собою владеть и казаться наружно спокойным и равнодушным, но вместе с тем в высшей степени пылкий и страстный. Он не умел и не мог ничего делать наполовину: на своем последнем политическом посту он был глубоко проникнут сознанием его важности и усиленно работал. Во все без исключения близкие ему интересы он посвящал свою молоденькую жену, умел становиться при истолковании их на уровень ее юных понятий; но в особенности любил он заниматься с нею музыкой, был учителем строгим и старался воспитать ее вкус классической школой. Много знала Нина Александровна пьес и его собственной композиции, весьма замечательных оригинальностью мелодии и мастерскою обработкою, — она охотно их играла любящим музыку. Из них в особенности была хороша одна соната, исполненная задушевной прелести; она знала, что эта вещь была моя любимая и, садясь за фортепиано, никогда не отказывала мне в удовольствии ее прослушать. Нельзя не пожалеть, что пьесы эти остались незаписанными никем: Нина Александровна унесла их с собою. Зимою 1854 и 1855 годов, княгиня переехала из летней своей резиденции, Горди, в м. Квашихоры, и наша жизнь значительно оживилась соседством лагеря гурийского отряда. Оттуда стали ездить к нам многие офицеры, из которых особенно близкими нашему кружку сделались: майор Илиодор Дмитриевич Ивин, батальонный командир куринского полка, и Александр Иванович Поливанов, разжалованный из ротмистров уланского полка и сосланный на Кавказ за дуэль с Гербелем. В эту же зиму государь его помиловал; ему было все возвращено, и он снова вернулся в Петербург. Оба они, Ивин и Поливанов, служившие прежде в гвардии, были люди хорошего тона и за свои личные качества пользовались общим уважением; излишне было бы говорить о впечатлении, произведенном на них Ниною Александровной, да и они ей очень понравились. В числе лагерных гостей наших не обошлось и без комического типа: то был полковник N полка С. А. О., чистейший представитель той глубокой армейщины, которая так знакома была в те времена нашим провинциальным городам, селам и весям; своими выкрутасами, расшаркиваниями, подходцами и особенною какою-то декламацией в разговоре сильно напоминал он собою Скалозуба, и, представленный Нине Александровне, пустил в ход весь свой осадный арсенал. Можно себе представить, какая тут выходила забавная комедия. Принимая неизменную ко всем любезность Грибоедовой за особенную к нему благосклонность, вызванную его личным очарованием, он лез из кожи, чтобы быть еще очаровательнее, и нужно было, действительно, иметь благодушие Нины Александровны, чтобы снисходительно выслушивать эти монологи. К счастью для нее он ездил только по воскресеньям. В марте месяце посетил княгиню новый тогда наместник Н. Н. Муравьев; он был старинный приятель и Нины Александровны и даже родственник их по первой своей жене, урожденной Ахвердовой. Николай Николаевич приехал на Кавказ один, и когда должна была переехать его семья, еще не было решено, а потому он увлекал от нас Нину Александровну, прося ее быть хозяйкой на его официальных вечерах, обедах, балах в Тифлисе. Она была всем нужна. В апреле месяце, действительно, и она собралась в Тифлис, главным образом, для свидания с братом и женой его, возвратившейся с детьми из плена Шамиля. Мы провожали ее до первой станции целою кавалькадой; в числе сопровождавших был и Ивин, который видел ее в последний раз. Осенью этого же года, при переправе Омер-паши через Ингур, Ивин, приняв команду 11-м линейным батальоном, после того как старшие его полковники Званбай и Иосселиани были убиты, был вскоре и сам ранен штуцерною пулею в колено; шесть недель страдал он от этой раны и скончался в Кутаисе, в доме Н. П. Колюбакина. Все знавшие его от души скорбели об утрате достойного человека. В письмах своих, которыми удостаивала меня Нина Александровна, постоянно посылала она ему свои поклоны; а когда дошла до нее весть о том, что он ранен, она сама к нему писала и прислала целый тюк нащипанной ею корпии. В 1856 году, по случаю коронации, княгиня Дадиани поехала в Москву и пригласила с собою и Нину Александровну. После коронации прожили они, по милостивому приглашению государя, целый год в Петербурге и в мае 1857 г. вернулись в Тифлис. Тут давно уже чувствовалось отсутствие Грибоедовой, ее ждали с нетерпением и в особенности младшая сестра ее, баронесса Софья Александровна Николаи, незадолго до ее приезда сделавшаяся матерью первенца-дочери, названной именем тетки, Ниною. Мне привелось быть в это время на несколько дней в Тифлисе, и, конечно, я был и у Нины Александровны. Она была вполне здорова, чрезвычайно довольна своею поездкою, выговаривала мне, зачем я отказался ехать с ними в Москву. По обыкновению была весела, приветлива, рассказывала много о коронации, о милостивом приеме государя и государыни, о Петербурге, который видела в первый раз. Жила она в квартире барона Николаи, и у нее всякое утро бывали положительные рауты, весь Тифлис спешил у ней перебывать, и затем ей самой предстоял целый ряд выездов, обедов, вечеров, в честь ее готовившихся. Мне и в голову не могло придти в тот день, когда я пришел с нею проститься перед выездом в Кутаис, что я вижу ее в последний раз... А между тем, вот что случилось. Силы младшей ее сестры восстановились, и она переехала в деревню — июньская жара выгоняла уже всех из Тифлиса; Нину Александровну нетерпеливо ждали уже в Цикандал, к брату Давиду, в Кахетию; торопили ее оттуда письмами, и она уже собиралась выехать и отправила часть своих вещей вперед, как вдруг нежданно-негаданно посетила Тифлис, кажется, никогда небывалая в нем и страшная гостья — холера. Одной из первых и немногих жертв ее сделалась Нина Александровна... Она болела двое суток и, несмотря на все усилия докторов спасти ее, все оказалось напрасным. Она скончалась 25 июня 1857 г., 45-ти лет от роду, и кончина ее была так внезапна, что ни брат, ни сестры не поспели к ней в Тифлис. Ближайшим из родственников, находившихся при ней, был князь К.Л. Дадиани, брат покойного владетеля Мингрелии, он ей и закрыл глаза. Ее похоронили рядом с мавзолеем Грибоедова, где она заранее приготовила себе место, и в это последнее жилище провожал ее буквально весь Тифлис. Так покончила свои дни женщина, еще полная сил, дорогая всем, кто ее только знал. О ней нельзя было не плакать, то было существо редко встречавшееся на белом свете: она вся преисполнена была любовью. Как грузинка, она показала выполнением данного ею обета, на какое глубокое чувство христианского самопожертвования способна грузинская женщина во имя любви. Для этого ей не понадобилась ни монашеская ряса, ни келья. Не разрывая связей с той средой, в которой она родилась и жила, всю себя посвятила она ее служению. Больше всего на свете дорожила она именем Грибоедова, и своею прекрасною, святою личностью еще ярче осветила это славное русское имя.

29 января 1879 года. С.-Петербург.



Листая старые книги

Русские азбуки в картинках
Русские азбуки в картинках

Для просмотра и чтения книги нажмите на ее изображение, а затем на прямоугольник слева внизу. Также можно плавно перелистывать страницу, удерживая её левой кнопкой мышки.

Русские изящные издания
Русские изящные издания

Ваш прогноз

Ситуация на рынке антикварных книг?