Баннер

Сейчас на сайте

Сейчас 500 гостей онлайн

Ваше мнение

Самая дорогая книга России?
 

Гоголь Н.В. Миргород. Повести, служащие продолжением Вечеров на хуторе близ Диканьки. Н. Гоголя. Части 1-2. Спб., 1835.

Миргород. Повести, служащие продолжением Вечеров на хуторе близ Диканьки. Н. Гоголя. Части 1-2. Санкт-Петербург, типография Департамента внешней торговли, 1835.

Ч 1: [4], 224 стр.

Ч. 2: 215 стр.

В одном п/к темно-зеленом марокеновом переплете эпохи с потертым от времени тиснением золотом на корешке. Формат: 21х13 см. Редкость!

 

 


 

Библиографическое описание:

1. Смирнов–Сокольский Н.П. Моя библиотека, Т.1, М., «Книга», 1969, №607.

2. The Kilgour collection of Russian literature 1750-1920. Harvard-Cambrige, 1959, №341.

3. Книги и рукописи в собрании М.С. Лесмана. Аннотированный каталог. Москва, 1989, №617.

4. Собрание С.Л. Маркова. Санкт-Петербург, издательство «Глобус», 2007, №330 – экземпляр В.В. Левашова с вложенной визиткой Н.В. Гоголя!

5. Дар Губара. Каталог Павла Викентьевича Губара в музеях и библиотеках России. Москва, 2006, №434.

6. Готье В.Г. Каталог большей частью редких и замечательных русских книг. Москва, 1887, №4884 – 3 рубля!

7. Мезиер А.В. Русская словесность с XI по XIX столетия включительно. Спб., 1899, №5631(б).

От 1831 до 1836 года Гоголь почти сплошь прожил в Петербурге. Только два раза удалось ему провести по несколько недель в Малороссии да побывать в Москве и в Киеве. Это время было периодом его самой усиленной литературной деятельности. Все, что пишется Гоголем в промежутке 1833-1835 годов, есть утверждение двойственности, контрастности человеческой природы и природы вообще, трагическое воспроизведение разрыва между «мечтой» и «сущностью» и идеальная попытка воссоединить их. «Ради нашей Украины, ради отцовских могил, не сиди над книгами!» — пишет он в 1834 году М. Максимовичу, получившему кафедру русской словесности в Киеве,— «Будь таков, как ты есть, говори свое”. Как известно, и сам Николай Васильевич 24 июля 1834 года был зачислен адъюнкт-профессором по кафедре всеобщей истории Санкт-Петербургского университета, правда, за него похлопотали его влиятельные друзья по перу. В начале сентября 1834 года Гоголь должен был начать курс лекций в университете по истории средних веков. Он тщательно готовился к своей первой лекции, записал ее для памяти и, волнуясь, направился в университет. Лекции по истории читались не в главном здании, а на Кабинетской улице. Большая аудитория была переполнена. Молодого профессора, уже известного автора украинских повестей, пришли послушать и студенты других факультетов. Гоголь заметно нервничал. Он вошел ровно в два часа в аудиторию, раскланялся со студентами и в ожидании лекции начал, стоя у окна, разговор с инспектором. Разговаривая, он вертел в руках шляпу, мял перчатки и тревожно поглядывал по сторонам. Гоголь поднялся на кафедру и, слегка побледнев, начал лекцию. Через несколько минут он всецело овладел вниманием слушателей: «Никогда история мира не принимает такой важности», — начал он, — «и значительности, никогда не показывает она такого множества индивидуальных явлений, как в средние века. Все события мира, приближаясь к этим векам, после долгой неподвижности текут с усиленной быстротою, как в пучину, как в мятежный водоворот, и, закружившись в нем, перемешавшись, переродившись, выходят свежими волнами». Голос Гоголя зазвучал уверенно. Он уже не смущался внимательно прислушивавшейся к его словам аудитории, а увлеченно развивал перед ней яркую картину движения народов в средневековье. Поэтическими красками рисовал он крестовые походы, когда короли и графы в простых власяницах, монахи, перепоясанные оружием, становились в ряды воинов, когда европейские народы столкнулись с арабским Востоком, с его просвещением и культурой. Воображение, ум и все способности, которыми природа так чудно одарила араба, продолжал лектор, развиваются в виду изумленного Запада, отпечатываясь со всею роскошью на дворцах, мечетях, садах, фонтанах так же внезапно, как в сказках, кипящих изумрудами и перлами восточной поэзии. Гоголь говорил о странах Азии, о походах Чингисхана, давшего обет перед толпами узкоглазых широкоплечих монголов завоевать мир, о рыцарских орденах, заразившихся желанием добычи и корысти, о занятиях алхимией, ставшей ключом ко всем познаниям... С гневом и негодованием поведал он об инквизиции, не верящей ничему, кроме своих ужасных пыток, выпускающей из-под монашеских мантий свои железные когти, хватающие всех без различия... Свою блистательную речь Гоголь закончил словами о всеобщем взрыве, подымающем на воздух все и обращающем в ничто все страшные власти. Власть папы подрывается и падает, власть невежества подрывается, и, когда всеобщий хаос переворота очищается и проясняется, пред изумленными очами являются монархи, держащие мощною рукою свои скипетры; корабли, расширенным взмахом несущиеся по волнам необъятного океана мимо Средиземного моря, печатные листы разлетаются по всем концам мира... Когда Гоголь сошел с кафедры, его окружили студенты, восторженно приветствуя. Столь же блестящи были и последующие лекции, в которых молодой профессор с поэтическим вдохновением рисовал картину великих народных движений в средние века. Одну из таких лекций посетили Пушкин и Жуковский. Гоголь запаздывал. Студенты ожидали его в общем зале, когда вошли Пушкин, стройный, в коричневом фраке, с аметистовым перстнем на руке, и Жуковский, несколько обрюзгший, с небольшой лысиной, тщательно прикрытой зачесанными назад волосами. Осведомившись у студентов о том, в какой аудитории будет читаться лекция, они остались в общей зале. Через несколько минут явился и Гоголь. Вместе с ним все вошли в аудиторию. Пушкин и Жуковский сели на крайние места сбоку. Гоголь был в ударе. Он рассказывал историю арабского Востока, говорил о багдадском халифе IX века Ал-Мамуне, много способствовавшем развитию науки и просвещения в своем государстве. Но благородный. Ал-Мамун «упустил из вида великую истину, что образование черпается из самого же народа», из его национальной стихии.

Он оказался философом-теоретиком, оторванным от жизни народа, и остался непонятым народом, возбудил лишь дикие страсти и религиозный фанатизм. Полная блеска, поэтически-вдохновенная лекция Гоголя взволновала и восхитила слушателей. После ее окончания усталый, слегка понурившийся лектор сошел с кафедры. Пушкин и Жуковский его сердечно приветствовали. «Увлекательно, красноречиво»... — восхищался Пушкин. Однако Гоголь вскоре разочаровался в своей преподавательской деятельности, перестал тщательно готовиться к лекциям. Его расхолаживали равнодушие студентов, закулисные интриги завидовавших ему профессоров, а главное, снова увлекла работа над «Миргородом» и «Арабесками». Преподавание стало для него обузой. Гоголь сказывался больным и приходил на занятия перевязанный шелковым платком, жалуясь на беспрерывную зубную боль, часто пропускал лекции, а потом выслушивал насмешливые и кислые замечания начальства по своему адресу... Дотянув кое-как курс, Гоголь оставил преподавательскую деятельность. С мечтой о карьере было покончено. Отныне и навсегда Гоголь останется коллежским асессором — человеком, с точки зрения табели о рангах, «ни то, ни се», ни толстым, ни тонким. Коллежский асессор стоит почти в середине таблицы, но все же ближе к ее низу, чем к верху. А вес каждого чина по мере его движения вверх увеличивается. Велик город Петербург, а в нем всего сто генералов. Так, по крайней мере, говорят статистические таблицы того времени. Ему же до генерала не дослужиться: чтоб достичь генеральского чина (действительного статского советника), надо потеть в канцеляриях сорок лет. Так показывает та же статистика. 1834 год — счастливый год в жизни Гоголя. Он полон сознания, что ему все удается и удастся. Клятва, данная им в 1833 году, сбывается, сбываются ее слова: «Я совершу... Я совершу...» Эта клятва сохранилась в бумагах Гоголя без всякого названия, вверху листа стоит только дата: 1834-й. «Великая торжественная минута, — пишет Гоголь. — ...У ног моих шумит мое прошедшее, надо мною сквозь туман светлеет неразгаданное будущее. Молю тебя, жизнь души моей, мой гений! О не скрывайся от меня, пободрствуй надо мною в эту минуту и не отходи от меня весь этот, так заманчиво наступающий для меня год. Какое же будешь ты, мое будущее?.. О будь блистательно, будь деятельно, все предано труду и спокойствию! Что же ты так таинственно стоишь предо мною, 1834-й (год)? Будь и ты моим ангелом. Если лень и бесчувственность хотя на время осмелятся коснуться меня, о разбуди меня тогда, не дай им овладеть мною... Таинственный, неизъяснимый 1834 (год) ! Где означу я тебя великими трудами? Среди ли этой кучи набросанных один на другой домов, гремящих улиц, кипящей меркантильности, этой безобразной кучи мод, парадов, чиновников, диких северных ночей, блеску и низкой бесцветности? ...Я не знаю, как назвать тебя, мой гений! Ты, от колыбели еще пролетавший с своими гармоническими песнями мимо моих ушей, такие чудные, необъяснимые доныне зарождавший во мне думы, такие необъятные ж упоительные лелеявший во мне мечты. О взгляни! Прекрасный, низведи на меня свои чистые, небесные очи. Я на коленях, я у ног твоих! О не разлучайся со мною! Живи на земле со мною хоть два часа каждый день, как прекрасный брат мой. Я совершу... Я совершу! Жизнь кипит во мне. Труды мои будут вдохновенны. Над ними будет веять недоступное земле божество!

Я совершу... О поцелуй и благослови меня!» Знакомства в аристократическом мире не заставили Гоголя прервать связи с его однокашниками по Нежинскому лицею. В маленькой квартире его собиралось довольно разнообразное общество: бывшие лицеисты, из числа которых Кукольник уже пользовался громкой известностью, начинающие писатели, молодые художники, знаменитый актер Щепкин, какой-нибудь никому не известный скромный чиновник или гость с родной Украины. Тут рассказывались всевозможные анекдоты из жизни литературного и чиновничьего мира, сочинялись юмористические куплеты, читались вновь выходившие стихотворения. Гоголь читал необыкновенно хорошо и выразительно. Он благоговел перед созданиями Пушкина и делился с приятелями каждой новинкой, выходившей из-под его пера. Стихотворения Языкова приобретали в его чтении особенную выпуклость и страстность. Оживленный, остроумный собеседник, он был душой своего кружка. Всякая пошлость, самодовольство, лень, всякая неправда как в жизни, так в особенности в произведениях искусства, встречали в нем меткого обличителя. И сколько тонкой наблюдательности выказывал он, отмечая малейшие черты лукавства, мелкого искательства и себялюбивой напыщенности! Среди самых жарких споров, одушевленных разговоров его не покидала способность следить за всеми окружающими, подмечать скрытые душевные движения и тайные побуждения каждого.

«Миргород» — третий сборник повестей Николая Гоголя. Опубликован в конце марта-начале апреля 1835 года с подзаголовком: «Повести, служащие продолжением «Вечеров на хуторе близ Диканьки». В первой части «Миргорода» появились «Старосветские помещики» и «Тарас Бульба»; во второй — «Вий» и «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Еще в январе 1835 года, когда экземпляры «Миргорода» (СПб., 1835) были уже отпечатаны, когда неожиданно (скорее всего по цензурным соображениям) пришлось изъять из них предисловие к «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». В набранной книге образовался пробел и на место предисловия, занимавшего две страницы Гоголь поместил вновь написанную концовку «Вия» (первоначально повесть кончалась гибелью Хомы Брута). Одновременно с этим он внес в текст повести ряд поправок и изменений. В дальнейшем, при включении в собрание сочинений в 1842 г., повести «Вий» и «Тарас Бульба» были Гоголем существенно переработаны. Как известно, фантастика представлена в творчестве Гоголя некоторыми произведениями, связанными с двумя важнейшими в его творчестве темами: украинской и петербургской. Наиболее известными из этих произведений являются безусловно повести «Вий» и «Нос». Вий, имя фантастического подземного духа, было придумано Гоголем в результате контаминации имени властителя преисподней в украинской мифологии «железного Ния» и украинских слов «вия» — ресница и «повико» — веко. Отсюда — длинные веки гоголевского персонажа. Повесть о нем была начата Гоголем в 1833 году. В наборной рукописи 1835 года «Вий» заканчивался следующими словами: «И с тех пор так все и осталось в той церкви. Завязнувшие в окнах чудища там и поныне. Церковь поросла мохом, обшилась лесом, пустившим корни по стенам ее; никто не входил туда и не знает, где и в какой стороне она находится». Сохранился единственный экземпляр «Миргорода» с этим финалом. Однако по ходу набора в конце «Вия» возник пробел страницы, который необходимо было заполнить. И Гоголь дописал

дополнительный финал, слегка изменив предыдущий. Хома Брут гибнет от страха, но ценой своей жизни губит нечистую силу, бросившуюся на философа и не услышавшую вовремя крик петуха — после его третьего крика духи, не успевшие вернуться в подземное царство мертвых, погибают. История Хомы допускает и реалистическое объяснение. Видение Вия можно представить себе как плод белой горячки большого любителя горилки, от которой он и погибает: «...Он упросил Дороша... вытащить сулею сивухи, и оба приятеля, севши под сараем, вытянули немного не полведра... Вдруг... среди тишины... с треском лопнула железная крышка гроба и поднялся мертвец... У Хомы вышел из головы последний остаток хмеля. Он только крестился да читал как попало молитвы. И в то же время слышал, как нечистая сила металась вокруг его, чуть не зацепляя его концами крыл и отвратительных хвостов... — Приведите Вия! ступайте за Вием! — раздались слова мертвеца... «Не гляди!» — шепнул какой-то внутренний голос философу. Не вытерпел он и глянул. — Вот он! — закричал Вий и уставил на него железный палец. И все, сколько ни было, кинулось на философа. Бездыханный грянулся он на землю, и тут же вылетел дух из него от страха». Но подобное рациональное объяснение — лишь камуфляж магического у Гоголя. Неслучайно он подчеркивает, что «последний остаток хмеля» вышел из головы у философа. Фантастическая фабула, воплощенная в «Вие», не встретила радушного приема у критики. В «Литературной летописи» «Библиотеки для чтения», благожелательно отозвавшейся о «Тарасе Бульбе» и «Старосветских помещиках», говорилось, что в «Вие» «нет ни конца, ни начала, ни идеи — нет ничего, кроме нескольких страшных, невероятных сцен. Тот, кто списывает народное предание для повести, должен еще придать ему смысл — тогда только оно сделается произведением изящным. Вероятно, что у малороссиян Вий есть какой-нибудь миф, но значение этого мифа не разгадано в повести». Один из наиболее авторитетных критиков эпохи. С.П. Шевырев. высказал в рецензии на «Миргород» свое мнение о том, каким образом современная литература должна взаимодействовать с фольклорной фантастикой: «(...) мне кажется, что народные предания, для того, чтобы они производили на нас то действие, которое надо, следует пересказывать или стихами или в прозе, но тем же языком, каким вы слышали их от народа. Иначе, в нашей дельной, суровой и точной прозе они потеряют всю прелесть своей занимательности. В начале этой повести находится живая картина Киевской бурсы и кочевой жизни бурсаков, но эта занимательная и яркая картина своею существенностью как-то не гармонирует с фантастическим содержанием продолжения. Ужасные видения семинариста в церкви были камнем претыкания для автора. Эти видения не производят ужаса, потому что они слишком подробно описаны. Ужасное не может быть подробно: призрак тогда страшен, когда в нем есть какая-то неопределенность: если же вы в призраке умеете разглядеть слизистую пирамиду, с какими-то челюстями вместо ног, и с языком вверху ... тут уж не будет ничего страшного — и ужасное переходит просто в уродливое. (...) Испугайтесь сами, и заговорите в испуге, заикайтесь от него, хлопайте зубами (...) Я вам поверю, и мне самому будет страшно (...) А пока ваш период в рассказах ужасного будет строен и плавен (...) я не верю в ваш страх — и просто: не боюсь (...)!» (»Московский наблюдатель», 1835). С мнением Шевырева о том, что «ужасное не может быть подробно» солидаризировался В. Г. Белинский. В «Вие» ему нравились «картины малороссийских нравов» и описание бурсы. Анализ «Вия» Белинский заключал словами: «Нет, несмотря на неудачу в фантастическом, эта повесть есть дивное создание. Но и фантастическое в ней слабо только в описании привидений, а чтения Хамы в церкви, восстание красавицы, явление Вия бесподобны». Второй раз при жизни Гоголя «Вий» издавался в 1842 г., во втором томе собрания его сочинений. При этом некоторые сцены были заново переделаны и подробности в описании чудовищ устранены. В №2 «Отечественных записок» за 1843 г. Белинский сочувственно отозвался о характере изменений, внесенных в повесть. Опорные моменты фантастической фабулы «Вия» (столкновение с ведьмой, бесовская скачка, оборотничество, убийство ведьмы, требование, чтобы герой на протяжении трех ночей читал над ее гробом молитвы, ужасы этих трех ночей, первоначальное избавление героя от гибели, затем появление нечисти, призванной ведьмой на помощь, и, наконец, появление «старшего» из нечистой силы, способного увидеть и погубить героя, невзирая на магический круг) имеют фольклорное происхождение. Сказки со сходным сюжетом или его деталями зафиксированы как в украинском, так и, шире, в славянском и европейском фольклоре. Но к малороссийскому «народному преданию» восходят далеко не все подробности гоголевского повествования. Так, гномы — это существа из немецкой мифологии, в украинской демонологии их нет. Многие черты описания чудовищ в финале повести являются либо плодом воображения Гоголя, либо результатом литературных реминисценций (напр., из «Баллады, в которой описывается, как одна старушка ехала на черном коне вдвоем и кто сидел впереди» Жуковского (1814) и из другой баллады Жуковского «Суд божий над епископом» (1831), а также из романа А.Ф. Вельтмана «Святославич, вражий питомец» (1835)). На фоне сюжетных подробностей, имеющих литературное происхождение, легко различимы все детали, имеющие фольклорный источник — все, кроме одной: образа самого Вия. Ряд исследователей склоняется к мнению, что Вий, заменивший в фольклорной фабуле «старшую ведьму», был выдуман самим Гоголем. Однако уже в труде А.Н. Афанасьева «Поэтические воззрения славян на природу» не только указывалось на наличие в славянской мифологии сходного образа, но и само название фантастического существа — Вий — рассматривалось как вполне традиционное фольклорное. К сожалению, Афанасьев не дает отсылки к источнику, и нельзя поручиться, не послужил ли источником для него «Вий» Гоголя. В поисках аналогов гоголевскому образу были обнаружены восточнославянские фольклорные соответствия Вию и даже индо-иранские (параллель между Вием и Vayu, выступающим в одних случаях как божество смерти, в других — как демон, проведена в статье Абаева В.И. «Образ Вия в повести Н.В. Гоголя», М.,1958). Наконец, А.А. Назаревским указаны черты, которыми Вий сходствует с Касьяном в украинских народных преданиях (губительный взгляд, веки до земли, близость к земле и подземной жизни). По мнению Назаревского, имя «Вий» произошло от украинского слова «вiя», обозначающего «ресница» или же «веко вместе с ресницами». Мужское имя собственное «Вий» могло быть образовано от женского имени нарицательного «вiя» по аналогии с именем «Струй» (от «струя»), которое Жуковский дал одному из героев поэмы-сказки «Ундина». Мотив зрения и слепоты, связанный с Вием, на народномифологической основе возникает при переходе границы между живым и мертвым. В.Я. Пропп указывает, что слепа баба-яга, охраняющая вход в царство мертвых. «Точно так же, — пишет он, — и в гоголевском «Вие» черти не видят казака. Черти, могущие видеть живых, это как бы шаманы среди них, такие же, как живые шаманы, видящие мертвых, которых обыкновенные смертные не видят. Такого шамана они и зовут. Это — Вий». В «Вие» была продолжена тема «чертовщины» первого сборника Николая Васильевича. Здесь происходит гармоническое соединение реального и фантастического, прозы с поэзией, которая тем же звуком струны отдается в сердце читателя, когда он закрывает книгу. В прошедшем (или давно прошедшем) временном плане открыто выступали образы персонифицированных сверхъестественных сил – черти и ведьмы, а также людей, вступивших с ними в преступную связь, и даже не по своей воле, как Хома Брут. В настоящем же временном плане перед нами не столько сама фантастика, сколько влияние носителей фантастики из прошлого; таким образом, складывалась разветвленная система особой, можно сказать, завуалированной, или неявной, фантастики. Ее излюбленные средства: цепь совпадений и соответствий вместо четко очерченных событий; форма слухов, предположений, а также сна персонажей вместо «достоверных» сообщений и свидетельств самого повествователя — словом, не столько само «сверхъестественное явление», сколько его восприятие и переживание, открывающее читателю глубокую перспективу самостоятельных толкований и разночтений. Сфера фантастического, таким образом, максимально сближалась со сферой реальности, открывалась возможность параллелизма версий — как фантастической, так, с другой стороны, вполне реальной, даже «естественнонаучной». И прямо противоположная тема в «Старосветских помещиках». Найти любовь в этом захолустье, разглядеть ее среди поедания пряничков и коржичков, увидеть ее на дворе, обсыпанном гусятами, среди запахов солений и варений, жужжания мух и храпения престарелых супругов, — для этого понадобилась величайшая сила веры Гоголя в идеальное в человеке. Что там Тарас Бульба и Остап, или даже Андрий, которых окружают романтические обстоятельства и которые, хочешь не хочешь, вынуждены вести себя соответственно, ибо ни фон, ни сама история им иначе вести себя не позволят. А вот попробуй здесь устоять, возвыситься и попрать привычку, оставшись верным романтическому началу, как остались верны эти старики своей молодости, когда Афанасий Иванович был еще молод и крутил ус, а Пульхерия Ивановна была красивенькой молодой девушкой. Как сопоставить «Бульбу» и повесть о двух миргородских помещиках? Будучи профессиональным историком, Гоголь использовал фактические материалы для построения сюжета и разработки характерных персонажей «Тараса Бульбы» на гигантском историческом фоне борьбы Украины с иноземцами в период становления ее национальной государственности. События, легшие в основу сюжета — крестьянско-казацкие восстания 1637-38 годов, предводительствуемые Гуней и Острянином. По всей видимости, писатель использовал дневники польского очевидца этих событий — войскового капеллана Симона Окольского. О, как не похожа вольная, бурная жизнь казака на ту тусклую, ничтожную жизнь, которую влачили окружающие Гоголя людишки. «Везде проникает их, везде в них дышит, — писал он, — эта широкая воля казацкой жизни. Везде видна та сила, радость, могущество, с какою казак бросает тишину и беспечность жизни домовитой, чтобы вдаться во всю поэзию битв, опасностей и разгульного пиршества с товарищами... Упрямый, непреклонный, он спешит в степи, в вольницу товарищей. Его жену, мать, сестер, братьев — все заменяет ватага гульливых рыцарей набегов. Узы этого братства для него выше всего, сильнее любви». В памяти писателя возникали имена казацких гетманов и полковников, чьи подвига воспевали слепые бандуристы-лирники. Гетман Остраница, подло обманутый польской шляхтой и сожженный в медном быке, Сагайдачный, Тарас Трясило, Дорошенко, Нечай — все это были могучие, несгибаемые рыцари, смело бившиеся за свободу родной земли, заслужившие благодарную память своего народа.Сама Сечь представлялась Гоголю своего рода демократической республикой, в которой господствуют равенство и законы «товарищества». Во весь исполинский рост вставала в повести могучая фигура Тараса и трагедия его жизни: гибель сыновей, одного из которых за измену казнил он сам, а другого сожгли ненавистные ляхи. В сценах их гибели изображение характера Тараса достигает шекспировской силы (знаменитое — «Я тебя породил, я тебя и убью»). Свой героический эпос Гоголь завершил сценой гибели и самого Тараса. Во время неравного боя он наклонился, чтобы поднять упавшую люльку с табаком, и был захвачен в плен. Враги обрекли его на страшную и мучительную казнь: распяли на дереве, под которым развели костер. Одна из причин гибели Тараса Бульбы, возможно, заключается в том, что он в своей мести за Остапа перешел последнюю нравственную, христианскую грань, когда побуждает своих казаков уничтожать невинных младенцев: «Зажигал их Тарас вместе с алтарями... не внимали ничему жестокие казаки и, поднимая копьями с улиц младенцев их, кидали к ним же в пламя». Здесь заключено видимое противоречие в образах Тараса и его казаков. За православие они сражаются самыми варварскими, бесчеловечными методами, не щадя ни женщин, ни детей. Не является секретом, что по своему происхождению, Николай Гоголь был поляком (род Гоголь-Яновских ведет свое начало от Ивана Яковлевича, выходца из Польши — тогда Речи Посполитой, который в 1695 году был назначен к Троицкой церкви города Лубен Викарным священником. Его имя Иван (по-польски Ян) и послужило базой для фамилии Яновские. Сын его Дамиан также пошел по духовной линии, а внук Афанасий, правнук Василий и праправнук Николай стали уже Гоголь-Яновские. Удивительно то, что будучи по своему происхождению ляхом, Николай Васильевич написал явно антипольское произведение. Повесть о двух Иванах кажется пародией на старое запорожское казачество, тем более что по облику, по одеянию даже они еще сохранили сходство с ним. Те же усы и бритые головы, широкие шаровары, плотоядие и полная свобода физической жизни. Ружье Ивана Никифоровича, которое вывешивает сушить на веревке старая баба, — это пародия на подвиги Бульбы и его сподвижников, которые не допускали к своему оружию женщин, и оно служило им в битвах. Бульба все время на коне, в походе, он спит не в доме, а в степи, подложив под голову седло. Его потомок Иван Никифорович валяется день-деньской в тени в чем мать родила, а про езду верхом он забыл — дай бог пешком добраться до дома городничего или уездного суда. Да и то в дверь этого суда его туша не пролезет — разжирел очень. Странно раздваивается мир Гоголя в этих повестях. С одной стороны, яркие краски «Бульбы» расцвечивают полотно, с другой — жаркое солнце реального Миргорода (тоже бывшего когда-то полковым городом Малороссии) выжигает все яркое, и оно, как выцветшие доспехи Ивана Никифоровича, выглядит застарело-тусклым, заношенно-ненужным. В том мире бьются за Христову веру, за честь и свободу, здесь ссорятся из-за бурой свиньи и ружья, которое не стреляет. Оно заржавело, это ружье, и оно такой же маскарад музейный, как и шаровары Ивана Никифоровича и его мундир, который он носил когда-то в милиции. Там погибают от любви и идут из-за нее на смерть и предательство отечества — здесь увеличивают население Миргорода и сожительствуют с дамами, зады которых сформированы на манер кадушек. Там слышится звон мечей и пенье стрел, музыка битвы — здесь шелестят гусиные перья, выводя поносные слова жалоб и ябед, и погибают не на плахе или в пламени костра, а от тоски и скуки стоячего бытия, которое беспросветно, как небо в конце повести о двух славных мужах Миргорода. Там богатыри и рыцари, славные мосии, шило и перепупенки, легко расстающиеся с жизнью, — здесь пародийные инвалиды 1812 года, игры на ассамблеях у городничего и поджигание бумажек на головах обедневших дворян. Там прекрасные женщины, окутанные тайной неизвестности, неземной красоты и недоступности, — здесь босые и полуголые девки, бабы, задирающие подол на виду у всего света, и пренебрежение женщины к мужчине, как к сосуду обжорства и пьянства. Этот контраст мечты и действительности отныне навсегда прорежет творчество Гоголя. Много раз его перо будет склоняться то в одну, то в другую сторону, и перевешивать, кажется, будет груз действительности или, наоборот, мираж мечты, но нет — искусство примирит их, соединит под одной крышею, не нарушая целостности и единства строения. Кажется, непроходимой межою — отделяющею и разделяющею — проляжет в сочинениях Гоголя эта двойственность, эта несоединимость реального и идеального, но вглядитесь внимательней, и вы не увидите этой межи, этой прочерченной будто границы, ибо сливаются и переливаются друг в друге идеальное и реальное, и само идеальное вырастает и вырывается из реального, как бы питаясь им и преображая его на наших глазах. Идея мира господствует в гоголевском «Миргороде», она венчает его, как купол, хотя под куполом этим бушуют страсти и «порождения злого духа». Эта идея — главная философская идея Гоголя, и, может быть, никакая другая книга так отчетливо, как «Миргород», не выражает ее. Да и само контрастное построение этого сборника, нарочитое соединение в нем четырех несовместимых друг с другом по материалу и духу повестей говорит об умысле автора. «Старосветских помещиков» сменяет «Бульба», «Вия» — «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Гоголь как бы листает человеческую жизнь. Бульба, кажется, сам делает историю, в «Старосветских помещиках» и «Повести о том, как поссорился...» история проходит где-то стороной, мимо жизни героев — буквально мимо, как прошел мимо Миргорода при их жизни легендарный Наполеон. В «Старосветских помещиках» Гоголь пишет: «...по странному устройству вещей, всегда ничтожные причины родили великие события и, наоборот, великие предприятия оканчивались ничтожными следствиями. Какой-нибудь завоеватель собирает все силы своего государства, воюет несколько лет, полководцы его прославляются, и наконец все это оканчивается приобретением клочка земли, на котором негде посеять картофеля; а иногда, напротив, два какие-нибудь колбасника двух городов подерутся между собою за вздор, и ссора объемлет наконец города, потом веси и деревни, а там и целое государство». Тут заключена некая историческая печаль Гоголя, которую не способно заглушить полыхание «Бульбы». И фантастический «Вий», кажется, удаленный и от истории, и от настоящей жизни, поднимающий из бездны сознания самые темные силы его, черной вспышкой духовного разрывающий сам дух, тоже вписывается в этот сюжет размышлений Гоголя о судьбе человеческой, о бытии человека в себе и вне себя, сгорающем в минуту или протягивающемся в вечность. Мысль его колеблется, ищет выхода и умиротворения, союза двух стихий, которые как бы разрывают, раздирают человека в то время, как он вышел из гармонии и должен возвратиться в нее. История действительно «горит» под пером Гоголя в «Бульбе» - горит крепость, подожженная снарядами Бульбы, горит монастырь в ночи, горят хаты, горит сам Бульба на костре, разложенном ляхами. В «Старосветских помещиках» Гоголь над такой историей посмеивается. Он иронизирует над великими историческими событиями, цель которых есть убийство. Он смеется не над Бульбою, а над Наполеоном, который уничтожил миллионы людей, а кончил тем, что завоевал... один остров. Ради чего лилась кровь? И что в этих деяниях великого? Бульба защищал веру и дом, но и он временами напоминает «разбойника». Его жестокость страшна. Ради веры он бросает в огонь детей и женщин. Философия истории по-своему осмысляется Гоголем в «Миргороде». Кажется, этот сборник посвящен быту, и эпиграф у него нарочито бытовой, успокаивающий: в Миргороде столько-то водяных и ветряных мельниц, в нем выпекаются вкусные бублики. Но под обложкой Миргорода клокочут страсти и льется кровь. На весах исторического суда как бы колеблются два образа жизни, две участи, уготованные человеку. И если в одной из этих жизней возмущение врывается как счастье, как желанная встряска, «разоблачающая» все силы души и весь высокий строй ее, то в другой (у Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича) оно пародийно. В нем нет ярких красок, оно тускло, как выцветшая зелень на осенних полях, которые видит Гоголь, уезжая из Миргорода. Этот отъезд с грустным чувством на душе, со знаменитым восклицанием «Скучно на этом свете, господа!» относится не только к истории Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича. Это реплика и картина, венчающие весь сборник. Это сказано в конце книги, где напечатаны «Бульба» и «Вий». Скучно и то и другое, потому что жизнь, какая бы она ни была, пресекается смертью. Потому что уходят, погибают, разрушаются и герои и страсти, и кипучая кровь и ясная любовь под ясным небом. И все же любви, мгновенью истинного чувства, Гоголь отдает предпочтение в истории. Перед ним меркнут и бури, и битвы, и великие исторические события. История, взятая сама по себе, ничего не стоит в сравнении со стоном Афанасия Ивановича на могиле Пульхерии Ивановны, с поцелуем, который сливает уста Андрия и прекрасной полячки. Тут прекращается течение ее и настает тот миг, который стирает ощущение времени и вообще выпадает из цепи закона и логики. Он над логикой, над историей, над сцеплением причин и следствий и, естественно, над теорией. Событие истории может лишь помочь личности выявиться, проявиться, если же личность страдает, то и «великое событие» уже не великое. То мгновение любви (а в историческом исчислении оно именно мгновение), которое Гоголь запечатлел в повести о малороссийских Филемоне и Бавкиде, выше и значительней любого мирового переворота или катаклизма. И пусть Гоголь называет эту любовь «привычкой». Она в тысячу раз выше романтической «страсти», высмеянной им в той же повести. Такая страсть ничего не стоит, ибо она недолготерпелива, она корыстна — в такой страсти человек любит себя и свое чувство, а не другого человека. Пульхерия Ивановна, умирая, думает не о своей жизни, а о том, кого она оставляет на земле. В свою очередь, Афанасий Иванович идет за ней, как только раздается ее призыв, он откликается, отзывается, не страшась того, что этот отклик означает его смерть. Жизнь не нужна ему, раз нет той, которую он любил и которая любила его. «Старосветские помещики» стали торжеством согласия и примирения, торжеством меры и равновесия между реальным и идеальным, прозаическим и поэтическим, быстропроходящим и вечным. Кажется, весь человек был объят Гоголем на мгновение в этой поэме — поэме о бессмертии чувства. Отзыв Пушкина по прочтении этой повести был краток: «идиллия, заставляющая нас смеяться сквозь слезы грусти и умиления». В письме матери от 12 апреля 1835 г. Гоголь, посылая экземпляр «Миргорода», заметил: «Посылаю вам... мои повести, довольно давние, которые впрочем недавно вышли из печати». Можно предположить, что составившие сборник повести были написаны еще в начале 1830-х годов. 22 марта 1835 г. Гоголь писал из Петербурга в Клев М.А. Максимовичу: «Посылаю тебе Миргород. Авось либо он тебе придется по душе. По крайней мере я бы желал, чтобы он прогнал хандрическое твое расположение духа, которое, сколько я замечаю, иногда овладевает тобою и в Киеве. Ей-Богу, мы все страшно отдалились от наших первозданных элементов. Мы никак не привыкнем (особенно ты) глядеть на жизнь, как на трын-траву, как всегда глядел казак. Пробовал ли ты когда-нибудь, вставши поутру с постели, дернуть в одной рубашке по всей комнате трепака? Послушай, брат: у нас на душе столько грустного и заунывного, что если позволять всему этому выходить в наружу, то это чорт знает что такое будет. Чем сильнее подходит к сердцу старая печаль, тем шумнее должна быть новая веселость. Есть чудная вещь на свете: это бутылка доброго вина. Когда душа твоя потребует другой души, чтобы рассказать всю свою полугрустную историю, заберись в свою комнату и откупорь ее, и когда выпьешь стакан, то почувствуешь как оживятся все твои чувства. Это значит, что в это время я, отдаленный от тебя 1500 верстами, пью и вспоминаю тебя». Что же писала критика? Она хвалила «Миргород» и ругала «Арабески». В «Миргороде» Гоголь, по ее мнению, оставался Пасичником, в «Арабесках» он замахнулся бог знает на что, его ученые статьи, помещенные в соседстве с повестями, вызывали улыбку. Гоголя похвалили за «сказки» (»Бульбу» и «Вия») и советовали и впредь «легко и приятно» рассказывать «шуточные истории». Последнее относилось к «Старосветским помещикам». Злобой дня тогдашнего литературного мира было ненормальное состояние журналистики. Ею окончательно овладел известный триумвират: Греч, Сенковский и Булгарин. Благодаря большим денежным средствам издателя-книгопродавца Смирдина «Библиотека для чтения» сделалась самым толстым и самым распространенным из ежемесячных журналов. Сенковский царил в ней безраздельно. Под разными псевдонимами он наполнял ее своими собственными сочинениями; в отделе критики, по своему усмотрению, одних писателей производил в гении, других топтал в грязь; произведения, печатавшиеся в его журнале, самым бесцеремонным образом сокращал, удлинял, переделывал на свой лад. Официальным редактором «Библиотеки для чтения» значился Греч, а так как он, кроме того, издавал вместе с Булгариным «Северную пчелу» и «Сын отечества», то, понятно, все, что говорилось в одном журнале, поддерживалось в двух других. Притом надобно заметить, что для борьбы с противниками триумвират не брезговал никакими средствами, даже доносом, так что чисто литературная полемика нередко оканчивалась при содействии администрации. Несколько периодических изданий в Москве и Петербурге (»Молва», «Телеграф», «Телескоп», «Литературные прибавления к Инвалиду») пытались противодействовать тлетворному влиянию «Библиотеки для чтения». Но отчасти недостаток денежных средств, отчасти отсутствие энергии и умелости вести журнальное дело, а главным образом тяжелые цензурные условия мешали успеху борьбы. С 1835 года в Москве с той же целью противодействия петербургскому триумвирату явился новый журнал «Московский наблюдатель». Гоголь горячо приветствовал появление нового члена журнальной семьи. Он был знаком лично и состоял в переписке с издателем его Шевыревым и с Погодиным; кроме того и Пушкин благосклонно отнесся к московскому изданию. «Московский наблюдатель» обещал более почтительности к авторитетам, более солидности в обсуждении разных вопросов, менее молодого задора, неприятно действовавшего на аристократов литературного мира. Гоголь самым энергичным образом пропагандировал его среди своих петербургских знакомых. Каждый член его кружка непременно должен был подписаться на новый журнал, «иметь своего «Наблюдателя»; всех своих знакомых писателей он упрашивал посылать туда статьи. Вскоре пришлось ему, однако, сильно разочароваться в московском органе. От его книжек веяло скукой, они были бледны, безжизненны, лишены руководящей идеи. Такой противник не мог быть страшен для петербургских воротил журнального дела. А между тем, Гоголю пришлось испытать на себе неприятные стороны их владычества. Когда вышли его «Арабески» и «Миргород», вся булгаринская клика с ожесточением набросилась на него, а «Московский наблюдатель» очень сдержанно и уклончиво высказывал ему свое одобрение. Лишь один голос — голос из Москвы — отозвался пониманием. Белинский в статье «О русской повести и повестях господина Гоголя», явившейся в «Телескопе», увидел в смехе Гоголя грустную сторону. Анненков вспоминал, как счастлив был Гоголь, прочитав ту статью. Рассматривая Гоголя как итог движения русской прозы начала столетия, Белинский ставил его наравне с Пушкиным, объявляя, что теперь именно Гоголь делается «главою поэтов». Пушкинский период в русской литературе сменялся гоголевским. Комедия жизни — вот тема Гоголя, провозглашал Белинский. Не бездумный и забавный смех, а комическое самой жизни, ее грустной оборотной стороны, заключенной в краткости отпущенного нам срока и краткости человеческих чувств. «О бедное человечество! Какая жалкая жизнь! — писал Белинский — И однако ж вам все-таки жаль Афанасия Ивановича и Пульхерию Ивановну! Вы плачете о них; о них, которые только что пили и ели, а потом умерли..!» Миф о творце «смешных историй», приятных анекдотцев и побасенок был развеян. Гоголь был поэт жизни, а не комик. Ему не давали советов, куда направить свой смех. Сам смех в его творениях был признан полноценным, ибо получал имя поэзии. «О, эти картины, эти черты, — писал великий критик о «Старосветских помещиках»», — суть... драгоценные перлы поэзии, в сравнении с которыми все прекрасные фразы наших доморощенных Бальзаков настоящий горох!» Гоголь мог торжествовать. Та минута, о которой он мечтал, явление которой лелеял еще в Нежине, наступила. Наконец он мог взять книжку журнала и бросить ее тем, кто называл его пустым мечтателем. Нате, читайте! Не верили? Теперь уверьтесь! И не самые похвалы были приятны ему (в те годы и Кукольника сравнивали с Гете), а существо похвал. 1835-й удался на славу! Столько о Гоголе еще не говорили и не писали, столького он еще никогда не печатал, и так ему еще не жилось и не писалось. Гоголевское торжество увенчивается новой поездкой на родину. Вырабатывается уже какая-то закономерность в этих посещениях Васильевки. Он едет туда только с удачею, он является собственной персоною, пустив вперед себя свои книги и славу, печатные отзывы газет, брань и похвалы. Так и в этот раз. Он въезжает в пределы родной Полтавщины автором «Миргорода», человеком, которого местные обыватели побаиваются, как ревизора или генерал-губернатора. Кто знает, какая тайная дана ему власть и какое задание из Петербурга: может быть, осмотреть губернию и уезд и потом описать все это? Он уже описал Миргород, и ему позволили. Теперь опишет весь уезд. Сегодня тронул безымянных Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича и городской суд, а завтра доберется и до «личностей». Рассказывают, что в этот приезд на родину Гоголь пожал весь букет российского успеха. Его боялись принимать дома, считая, что он если и не подослан, то, во всяком случае, облечен правами все замечать и вносить в свои записные книжки. Он был уже не сын Марии Ивановны и Василия Афанасьевича, не скромный коллежский асессор, а некое доверенное Лицо, которому сам Государь разрешает так описывать своих соотечественников. В свободном смехе Гоголя для земляков его заключалась какая-то тайна, какие-то непонятные и пугающие их привилегии, которые простому смертному не могли быть даны. Заглянет невзначай в дом, все осмотрит, увидит, ничего не скажет, а потом в комедию вставит, и отвечай тогда перед всем светом! Мария Ивановна к тому времени уже считала Никошу «гением» и прямо писала ему об этом. Гоголь вынужден был ее урезонивать, прося «никогда не называть» его «таким образом, а тем более еще в разговоре с кем-нибудь». Но почти те же слова он услышал, проезжая через Москву, где его почитатели устроили ему чуть ли не овацию. В Петербург из Васильевки Гоголь возвращался через Киев. В Киеве Гоголь пробыл дней пять, поселившись у Максимовича, который жил около Печерской лавры. Похожий на деревенского дьячка, в очках в железной оправе, Максимович радостно принял гостя. Он тут же выложил перед ним свои сокровища. Собранные им песни Гоголь прочел запоем, восхищаясь их звуками, красками, драматизмом их содержания. Но больше всего увлек Гоголя самый город. Целыми днями бродил он по Киеву, взбирался на Владимирскую горку, осмотрел знаменитые пещеры, любовался на широкий Днепр. Вместе с Максимовичем побывал у Андрея Первозванного. Особенно полюбился ему вид оттуда на Кожемяцкое ущелье и Кудрявец. Около них стояла дивчина в белой свите и намитке и пристально смотрела на Днепр. — «Чого ты глядишь так, голубко?» —спросил Гоголь. — «Бо гарно дывиться», — отвечала она задумчиво. Гоголь был в восторге от этого ответа и все говорил Максимовичу, что в народе сохранилось подлинное чувство прекрасного. Однако дела призывали его в столицу. Впереди были «Ревизор» и «Мертвые души», главные детища его жизни…

Листая старые книги

Русские азбуки в картинках
Русские азбуки в картинках

Для просмотра и чтения книги нажмите на ее изображение, а затем на прямоугольник слева внизу. Также можно плавно перелистывать страницу, удерживая её левой кнопкой мышки.

Русские изящные издания
Русские изящные издания

Ваш прогноз

Ситуация на рынке антикварных книг?