Крылов И.А. Басни в шести частях. СПБ., 1819.
Басни И.А. Крылова в шести частях. Части первая-шестая. Иждивением Содержателя театральной типографии Александра Похорского. Санкт-Петербург, в типографии Императорского театра, 1819. Цензор: статский советник и кавалер Ив. Тимковский.
Ч. 1-[3]: [6], 114, [6] стр.
Ч. 4-[6]: [2], 95, [6] стр.
Вошло 139 басен. Встречается это издание редко, хотя был напечатан достаточно большой тираж: 6000 экземпляров. В ц/к переплете эпохи с тиснением золотом на крышках и корешке. Оригинальные форзацы из мраморной бумаги. Экземпляр из библиотеки села Петровского рода Михалковых. Присутствует два автографа орешковыми чернилами. Первый датирован 10 марта 1819 года: «Милостливому Государю барону Антону Антоновичу Дельвигу. Книгу сию обнимаю Иван Андреевич Крылов. 10 марта 1819». Второй, более поздний автограф не датирован: «Ее Высокоблагородию Милостливой Государыне Александре Николаевне Батюшковой с глубочайшим почтением Константин Николаевич Батюшков». Формат: 23х15 см.
Библиографическое описание:
1. Смирнов–Сокольский Н.П. Моя библиотека, Т.1, М.,1969, №787.
2. Смирнов–Сокольский Н. П. «Рассказы о книгах». Москва, 1960, стр. 238-243.
3. The Kilgour collection of Russian literature 1750-1920. Harvard-Cambrige, 1959, №574.
4. Книги и рукописи в собрании М.С. Лесмана. Аннотированный каталог. Москва, 1989, №1180.
5 Библиотека русской поэзии И.Н. Розанова. Библиографическое описание. Москва, 1975, №807.
Иван Андреевич Крылов знал, что книги его басен не залежатся на полках книжных лавок. «Иждивением» Александра Пехорского, некоторые подробности о котором рассказываются ниже, в начале 1819 года была издана книга, простая и без затей, без портретов и гравюр, заключающая в себе все шесть частей басен Крылова, в которой напечатано уже солидное количество — сто тридцать девять басен. Цензурное разрешение на первые пять частей получено 8-го октября 1818 года, а на последнюю — новую, шестую часть — 8-го марта 1819 года. Выпущено все издание из типографии 11-го марта 1819 года, тиражом 6000 экземпляров. Возможно, что небольшое количество напечатано, по обычаю, на лучшей бумаге, для подношений. Мне такие экземпляры не попадались. Мой экземпляр — на обыкновенной бумаге. Как и почти все прижизненные издания басен Крылова, книга весьма быстро была раскуплена и стала библиографической редкостью. Еще в 1865 году В. Кеневич в «Русском архиве», описывая прижизненные издания Крылова, о книге басен 1819 года отметил: «В публичной библиотеке (в Спб.) этого издания нет. За доставление этого издания автор приносит душевную благодарность Я.К. Гроту». Позже это положение изменилось, и сейчас в отделе рукописей Государственной публичной библиотеки имени М.Е. Салтыкова-Щедрина имеется изумительный экземпляр этого издания с проложенными между страницами частыми листами бумаги, на которых рукой Крылова сделаны многочисленные исправления. По этому экземпляру И.А. Крылов готовил следующее свое иллюстрированное издание басен 1825 года. Но с этим новым изданием Крылов не торопился. Больше того, хотел, чтобы и другие видели, что он не торопится. При выходе каждой своей книги басен он держался так, словно это его последняя книга, и автор, вообще, не считает это дело серьезным и важным. Как известно, Крылов также не любил когда спрашивали, кого именно он имел в виду в той или иной басне. Никого, кроме бесхитростных зверушек, лис, зайцев, волков, медведей, орлов!.. На самом деле, каждая его басня откликалась на то или иное политическое событие в стране, вставала на защиту попранных прав народа, била по произволу, по власть имущим. Крылов смертельно беспокоился, что эта позиция его будет разгадана. «Опекавший» его А.Н. Оленин все больше и больше донимал своими «советами» баснописца. И Крылов расчетливо медлил с выпуском новых басен: как бы не сказали, вообще,— довольно! Именно по этим соображениям, одновременно с выпуском книги басен в 1819 году, появилось объявление издателя, напечатанное в «С. Петербургских ведомостях» (1819, 28-го марта, №25), где было сказано, что: «Автор, желая сим новым и последним изданием заключить достославное поприще свое, собрал все свои басни, со времени последнего издания им сочиненные, как манускриптами у него находящиеся, так и в разных повременных листках отпечатанные». Словом — с баснями покончено, и присматриваться к их автору — уже незачем. У него «все в прошлом»... В. Кеневич рассказывает, что известие об этом вызвало со всех сторон сожаления, выраженные даже и в печати. Крылов действительно до 1823 года не печатает ни одной басни. В 1823 году его басня «Крестьянин и овца» появляется в альманахе декабристов «Полярная звезда». Несколько позже в журналах печатаются басни: «Кошка и соловей», «Рыбьи пляски», «Вельможа и поэт», «Лев состарившийся» и другие. Несколько слов о типографиях, печатавших до сих пор книги басен И.А. Крылова. Не считая Сенатской типографии, которая была выбрана для печатания иллюстрированного издания 1815 года, все остальные книги печатались в типографии Губернского правления, в типографии императорских театров и в театральной типографии А. Похорского. Но все это — одна и та же типография, та самая, которая была основана в 1791 году молодым И.А. Крыловым, вместе с Клушиным, Дмитревским и Плавильщиковым, под фирмой «Типография Крылова с товарищи».
Типография прошла через сложные пертурбации, но связь Крылова с ней не прерывалась. В 1806 году он ввел в типографию в качестве компаньона А.Н. Оленина, субсидировавшего типографию личными средствами. Во главе типографии стоял брат Петра Плавильщикова — Плавильщиков Василий, какое-то время А.И. Ермолаев, в 1809-1812 годах — артист В. Рыкалов, а в 1813-1819 годах — Александр Похорский, управляющий конторой императорских театров. Позже типография была передана А. Смирдину, наследнику Василия Плавильщикова. С Александром Смирдиным у Крылова вскоре начались долговременные деловые взаимоотношения. Но это уже были отношения писателя с издателем, без какого-либо участия И.А. Крылова в делах типографских. В этом 1819 году Ивану Андреевичу исполнилось пятьдесят лет. Он обрюзг, отяжелел, стал флегматичен. «Когда-то приобрел он для украшения жилища своего несколько картин, — рассказывает П. Плетнев. — Впоследствии он охладел ко всему. За чистотой и порядком смотреть было некому. От пыли, густым слоем везде ложившейся, позолоту на нижней части рам выело у всех картин. Из них одна висела в средней комнате над диваном, где случалось сидеть и хозяину». Об этой картине писал Пушкин: «У Крылова над диваном, где он обыкновенно сиживал, висела большая картина в тяжелой. раме. Кто-то дал ему заметить, что гвоздь, на который она была повешена, не прочен и что картина когда-нибудь может сорваться и убить его. «Нет, — отвечал Крылов, — угол рамы должен будет в таком случае непременно описать косвенную линию и миновать мою голову». В этом сказалась не только присущая Крылову беспечность, но и его любовь к математике. В досужие часы он всерьез вычислил кривую падения своей картины. При всем пренебрежении Ивана Андреевича к общепринятым правилам светского этикета он отнюдь не предавался ленивому безделью. Уже самая служба в Публичной библиотеке требовала немало времени и труда. Помимо регулярных дежурств, необходимо было следить за выходившими изданиями, вести переговоры с книгопродавцами о пополнении книжных фондов. Особенно много труда поглощал каталог русских книг, над которым Иван Андреевич работал более десяти лет. Этот капитальный библиографический труд под названием: «Библиографические алфавитные указатели, составленные Иваном Андреевичем Крыловым, библиотекарем Императорской Публичной библиотеки», представлял собой рекомендательный перечень около трех тысяч названий по философии, праву, физике, химии, художественной литературе. В своем указателе Крылов поместил наиболее значительные книги по всем этим отраслям знаний, а также издания художественной литературы. Кроме того, за время пребывания в библиотеке он выполнял по заданию Оленина ряд специальных заданий. В частности, являлся членом комиссии по составлению славяно-русского словаря, писал записки о принципах каталогизации книг. В библиотеке в свободные часы нередко собирался дружеский кружок: Батюшков, Милонов, Дельвиг, Лобанов, Никольский. Обсуждались выходившие книги и литературные новости. Легенда о беззаботном и бездумном ленивце, в беспечной праздности проводящем все свое время на пролежанном диване, не соответствовала действительности. Уже друг Пушкина — П.А. Вяземский, отнюдь не принадлежавший к числу поклонников Крылова, писал о нем: «Крылов был вовсе не беззаботный, рассеянный и до ребячества простосердечный Лафонтен, каким слывет он у нас... Но во всем и всегда был он, что называется, себе на уме... Басни и были... призванием его как по врожденному дарованию, так и по трудной житейской школе, через которую он прошел. Здесь и мог он вполне быть себе на уме, здесь мог он многое говорить не проговариваясь; мог, под личиною зверя, касаться вопросов, обстоятельств, личностей, до которых, может быть», не хватило бы духа у него прямо доходить». В один из зимних вечеров 1819 года в гостиной Олениных было как-то особенно весело. Среди гостей — Крылов, Гнедич, молодой, недавно окончивший лицей поэт Александр Пушкин, приехавший сюда вместе с родственником Елизаветы Марковны Александром Полторацким, Иван Матвеевич Муравьев-Апостол, родственник Н.М. Карамзина — Александр Алексеевич Плещеев. Украшением вечера являлась племянница Елизаветы Марковны молоденькая Анна Петровна Керн, которая приехала в Петербург из украинской глуши вместе со своим отцом и стариком мужем — дивизионным генералом Ермолаем Федоровичем Керном. Пушкин был худощав, невысок ростом, желтоват лицом. Его карие глаза суживались в смешливой гримасе. Он был задорен, шаловлив, подвижен. Иван Андреевич отметил его умный взгляд, его непоседливость. Анна Петровна была во всеоружии чувственной, роскошной красоты. Пушкин неотступно ходил вокруг нее. Но предоставим слово самой А.П. Керн: «Из-за траура при дворе в этот день у Олениных не танцевали. Но зато играли в разные занимательные игры и в особенности в шарады в лицах, в которых принимал участие и Иван Андреевич, с добродушной усмешкой исполнявший роли купцов и престарелых дядюшек». Отец Анны Петровны, казавшийся очень моложавым, знакомя ее с Крыловым, сказал ему: «Рекомендую вам меньшую сестру мою». Иван Андреевич улыбнулся, как только он умел улыбаться, и, протянув мне обе руки, сказал: «Рад, очень рад познакомиться с сестрицей!» За какой-то проигранный фант Крылова заставили прочитать одну, из его басен. Он сел на стул посередине залы; мы все столпились вокруг него, и я никогда не забуду, как он был хорош, читая своего «Осла»! И теперь еще мне слышится его голос и видится его разумное лицо и комическое выражение, с которым он произнес:
«Осел был самых честных правил!»
В чаду такого очарования мудрено было видеть кого бы то ни было, кроме виновника поэтического наслаждения, и вот почему я не заметила Пушкина. Но он вскоре дал себя заметить. Во время дальнейшей игры на мою долю выпала роль Клеопатры, и, когда я держала корзинку с цветами, Пушкин вместе с братом Александром Полторацким (двоюродный брат А.П. Керн, родственник Е.М. Олениной) подошел ко мне, посмотрел на корзинку и, указывая на брата, сказал: «Et c’est sans doute, monsieur, qui fera l’aspic». [Этот господин, конечно, будет аспидом! (франц.)] Я нашла это дерзким, ничего не ответила и ушла. После этого мы сели ужинать. У Олениных ужинали на маленьких столиках, без церемоний и, разумеется, без чинов». Пушкин понравился Ивану Андреевичу смелостью суждений, независимостью, с которой он держал себя в обществе, остроумием и язвительной иронией разговоров. Молодой поэт вскорости близко сошелся с Гнедичем. Оказалось, что Пушкин, только что вышедший из лицея, не только дружил там с гусарами и писал злые эпиграммы, но был и автором смелых, свободолюбивых стихов. Гнедич по секрету показал Ивану Андреевичу его дерзкую оду о вольности и стихотворение «Деревня», в котором Пушкин нападал на барство дикое, на крепостнические порядки. Крылов прочел эти крамольные стихи с одобрением, но и с опаской и посоветовал Николаю Ивановичу припрятать их подальше. Пушкин, однако, вскоре исчез. Иван Андреевич узнал от Олениных, что бунтовские стихи его, ходившие в списках, стали известны правительству и разгневали самого императора. Пушкину грозило строгое наказание — ссылка в Сибирь или в Соловецкий монастырь.
Лишь заступничество Оленина и Жуковского смягчило его участь, .и в мае 1820 года он был отправлен в Кишинев под начальство наместника Бессарабии генерала Инзова. Через Оленина и Гнедича Крылов знал все подробности тревожных событий в судьбе поэта. Незадолго до отъезда Пушкин читал у Жуковского новую поэму — «Руслан и Людмила», а рукопись передал Гнедичу, взявшему на себя хлопоты по ее изданию. В этой поэме бродил хмель молодого задора, озорная насмешка над чопорной поучительностью староверов-классицистов и в то же время над мистическими туманностями чувствительной школы Жуковского. Написана «поэма была великолепными, коваными стихами, полными зажигательной силы, искрометного веселья. Крылову она пришлась по душе. Гнедич долго возился с типографией, с гравировкой рисунков к поэме по эскизу А.Н. Оленина. Наконец поэма вышла в свет. Появление «Руслана и Людмилы» вызвало подлинный переполох. Критика принялась поносить Пушкина за его «мужицкую поэму», высмеивать «просторечие» ее языка, ханжески возмущаться ее «неприличием». Крылов был глубоко возмущен этими нападками на Пушкина и ответил на них эпиграммой:
Напрасно говорят, что критика легка.
Я критику читал «Руслана и Людмилы».
Хоть у меня довольно силы,
Но для меня она ужасно как тяжка!
Эпиграмма немедленно стала известна в списках, а затем была напечатана в журнале «Сын отечества» без подписи. Но все и так знали, что ее автором был Крылов. Пожалуй, это было единственное полемическое выступление баснописца. Он избегал вмешиваться в политические и литературные споры, откликаясь на них лишь в своих баснях. Литературные бои романтиков и классицистов проходили без его участия. Его басенный жанр сложился в недрах классицизма, и романтизм был ему далек и непонятен. Но в своих баснях Крылов обращался к жизни и решительно преодолел искусственные правила классицизма. С давних лет баснописец высоко ценил великий пример античного искусства, перед которым благоговел его друг Гнедич: поэмы Гомера, басни Эзопа. На склоне лет он решил выучить древнегреческий язык, чтобы в подлиннике читать Гомера и Эзопа. Во избежание насмешек над столь поздним обучением Крылов прибегнул к шуточной мистификации. Он объявил,, что желает состязаться с Гнедичем и в течение двух лет выучит древнегреческий язык настолько, чтобы свободно читать Гомера. Вот как об этом рассказывает П.А. Плетнев: «Разговорились однажды у Оленина, как трудно в известные лета начать изучение древних языков. Крылов не был согласен с общим мнением и вызвал Гнедича на заклад, что докажет ему противное. Дело принято было всеми за шутку, о которой и не вспоминал никто. Между тем Крылов, сравнительно с прежним, реже видался с Гнедичем, давая знать ему при всех встречах, что пустился снова играть в карты. Через два года, у Оленина же, он приглашает всех присутствующих быть свидетелями экзамена, который Гнедич должен произвесть ему в греческом языке. Раскрывают в «Илиаде» одно место, другое, третье — и так далее. Крылов все объясняет свободно. Каково было при этой новости всеобщее удивление, особенно Гнедича, который узнал, что приятель его без помощи учителя, сам собою, только в течение двух лет достигнул того, над чем сам Гнедич провел половину жизни своей! Но Крылов не собирался извлечь из этого никакой выгоды ни себе, ни обществу: он удовольствовался только тем, что выиграл заклад у Гнедича и развеселил приятелей своих. Правда, он купил всех греческих классиков и прочел их от доски до доски. На чтение их он употреблял все свои вечера перед сном. Потому-то греческие книги у него уставлены были под кроватью, откуда легко было доставать ему всякую, как только в постели приходила ему охота к чтению. По окончании экзамена он охладел к греческим классикам и не дотрагивался до них несколько лет. Раз как-то он протянул было под кровать руку за Эзопом, но там уже не осталось никого из греков. Служанка Крылова, заметив, что эти пыльные книги никогда не читаются, и подумав, что, как бесполезные, нарочно брошены они под кровать, вздумала употреблять их каждый раз на подтопку, когда приходилось топить лечь в спальне». Растроганный Гнедич обратился к победителю с приветственными стихами:
Сосед, ты выиграл! скажу теперь и я!
Но бог тебе судья,
Наверную поддел ты друга!
Ты с музой Греции и день и ночь возясь,
И день и ночь не ведая досуга,
Блажил, что у тебя теперь одна и связь
С Плутусом и Фортуной;
Что музою тебе божественная лень,
И что тобой забыт звук лиры златострунной:
Сшутил ты басенку, любезный Лафонтень!
К себе он, заманив Гомера, Ксенофонта,
Софокла, Пиндара и мудреца Платона,
Два года у ночей сон сладкий отнимал. Ленивец,
Чтоб старых греков обобрать;
И к тайнам слова их ключ выиграл, счастливец!
Умен, так с умными он знал на что играть.
Крылов, ты выиграл богатства,
Хотя не серебром —
Не в серебре же все приятства, —
Ты выиграл таким добром,
Которого по смерть и как ни расточаешь,
Не проживешь, не проиграешь.
Следом этого изучения древнегреческого языка остался перевод начала «Одиссеи» Гомера, сохранившийся в бумагах баснописца:
Мужа поведай мне, муза, мудрого странствия многи,
Им понесенны, когда был священный Пергам ниспровергнут.
Много он видел градов и обычаев разных народов;
Много, носясь по морям, претерпел сокрушений сердечных,
Пекшися всею душою о своем и друзей возвращенья.
Вскоре Пушкин обратился с резкой отповедью по адресу французского критика Лемонте, который утверждал, что Крылов не знает языков. «...Крылов знает главные европейские языки, и, сверх того, он, — писал Пушкин, — как Альфиери, пятидесяти лет выучился древнему греческому. В других землях таковая характеристическая черта известного человека была бы прославлена во всех журналах; но мы в биографии славных писателей наших довольствуемся означением года их рождения и подробностями послужного списка...». Крылов не любил царей. В его жизни они сыграли печальную роль. Екатерина прогнала его из столицы. При Павле I он не смел даже нос высунуть. Александру I Иван Андреевич также не доверял. Сладкие слова, многоречивые обещания нового императора расходились с его делами. Народ жил по-прежнему плохо. Мужики голодали и натужно шли за сохой, вспахивая помещичьи земли. Помещики немилосердно грабили и притесняли крепостных, праздно и постыдно живя за их счет. В судах и канцеляриях по-прежнему царили взяточничество, произвол. В литературе приходилось опасаться за каждое слово правды. А царь, передав управление государством Аракчееву, беспрерывно разъезжал по заграницам и России. Говорили, что он уже наездил больше двухсот тысяч верст! Александр никому не доверял: хотел все сам проверить, убедиться в том, что все находится в порядке, который он установил. Ему нравились долгие часы быстрой езды, депутации, торжественные обеды, высокопарные приветственные речи, склоненные в покорном поклоне спины и головы дворян, чиновников, городских обывателей. В 1819 году он отправился в далекий Архангельск. Рассказывали, что в каком-то провинциальном городке император, уже готовясь к отъезду, увидел из окна, что к дому приближалось довольно большое число людей. На вопрос государя губернатор отвечал, что это депутация от жителей, желающих принести его величеству благодарность за благосостояние края. Государь, поспешая с отъездом, отклонил прием этих людей. А как выяснилось позднее, они шли с жалобой на губернатора — жестокого лихоимца, который, однако, получил от государя награду. Иван Андреевич немало смеялся этой истории. Он расспрашивал рассказчика о подробностях происшествия. Целую неделю Крылов не появлялся у Олениных. Сидел в халате на диване, выкуривая сигару за сигарой. Услышанный им рассказ задел его за живое. Ему представилась вся Россия: нищие мужики, жестокий произвол Аракчеева, безнаказанный грабеж народа, лицемерие царя, делающего вид, что он якобы заботится о порядке и законности. Иван Андреевич написал басню «Рыбья пляска». Это была смелая басня. В ней сказался прежний автор «Почты духов»:
От жалоб на судей,
На сильных и на богачей,
Лев, вышед из терпенья,
Пустился сам свои осматривать владенья.
Он идет, а Мужик, расклавши огонек,
Наудя рыб, изжарить их сбирался.
Бедняжки прыгали от жару, кто как мог;
Всяк, видя близкий свой конец, метался.
На мужика, разинув зев,
«Кто ты? Что делаешь?» — спросил сердито Лев.
«Всесильный царь! — сказал Мужик, оторопев, —
Я Старостою здесь над водяным народом;
А это — старшины, все жители воды;
Мы собрались сюды
Поздравить здесь тебя с твоим приходом!» —
«Ну, как они живут? Богат ли здешний край?» —
«Великий государь! Здесь не житье им — рай!
Богам о том мы только и молились,
Чтоб дни твои бесценные продлились».
(А рыбы, между тем, на сковородке бились.)
«Да отчего же, — Лев спросил, — скажи ты мне,
Они хвостами так и головами машут?» —
«О мудрый царь, — Мужик ответствовал, — оне
От радости, тебя увидя, пляшут».
Тут Старосту лизнув Лев милостиво в грудь,
Еще изволя раз на пляску их взглянуть,
Отправился в дальнейший путь.
В басне все было неблагонамеренно. И весьма схожий с Аракчеевым Староста, который лживо уверял царя в благополучии «водяного народа», в то же время поджаривая своих подопечных на сковородке. И сам царь, продолжавший путешествие, не разобравшись в обмане и лицемерии своего Старосты! Крылов долго таил эту басню даже от друзей. Ведь в ней речь шла о том, о чем отваживались говорить только близко знавшие друг друга люди и то лишь с глазу на глаз. Аракчеев внушал всеобщую ненависть. Его боялись. После событий в Чугуеве имя его произносилось с особенной ненавистью. Аракчеев по всей России основал военные поселения для солдат. Это были лагеря, в которых солдаты совмещали военную муштру с занятием сельским хозяйством. В поселениях были введены военный режим, па-лочная дисциплина, жесточайшие наказания за малейшую провинность. Все это вызывало ропот и широкое возмущение во всех кругах общества. Бунт в Чугуеве, вызванный жестоким обращением начальников, получил широкую огласку. На кровавую расправу граф Аракчеев явился лично. Он приговорил многих солдат к «лишению живота» и наказанию шпицрутенами, а остальных заставил каяться на коленях, что также не избавляло от тяжелых побоев и увечий. В ответ на письмо Аракчеева, извещавшего царя о «благополучном завершении» экзекуции, Александр I прислал палачу свою «искреннюю благодарность» за его «труды».Иван Андреевич ядовито высмеял в басне и жестокое самоуправство Аракчеева и лицемерные «заботы» царя — весь тот произвол и безобразия, которые господствовали в стране. Алексей Николаевич Оленин, когда Крылов, наконец, показал ему басню, пришел в ужас. Неужели Крылову мало тех бед и неприятностей, которые он испытал в молодости! Нельзя же не понимать, что появление такой басни, даже если ее пропустит цензура, что весьма маловероятно, повлечет за собой немилость, а быть может, и новые гонения? А в какое положение Иван Андреевич ставит его, Оленина, своего друга и покровителя, которому он обязан благополучием? Нет, он не может этого допустить! Басня должна быть решительным образом переделана, а ее первоначальный текст уничтожен. Крылову не оставалось ничего другого, как послушаться своего начальника и благодетеля, и он с крайней неохотой переделал басню. Старосту, в котором легко было узнать Аракчеева, он заменил воеводой Лисой. Остальное осталось по-прежнему. Только в заключении басни царь Лев не «милостиво» лизнул «воеводу», а подверг его вместе с «куманьком» заслуженному наказанию, тем самым показав свою справедливость и заботу о подданных:
Не могши боле тут Лев явной лжи стерпеть,
Чтоб не без музыки плясать народу,
Секретаря и воеводу
В своих когтях заставил петь.
Но и в таком виде басню удалось напечатать лишь через четыре года, когда из памяти современников изгладились события, натолкнувшие баснописца на ее написание. Жизнь Крылова, в последней своей половине, обеспеченная, покойная, полная литературных успехов, почета и общего внимания, представляет самый резкий контраст с его существованием до 40-летнего возраста; ранние его биографы, лично знавшие оригинального, внушительного старика, знаменитого писателя, мало знали о его прошлом и даже мало интересовались им; для них первые 38-40 лет его жизни были только временем исканий, попыток, утративших всякое значение после того, как «настоящий путь» был найден. Контраст между первой и второй половиной биографии для них был чисто внешний; они не видели и даже не подозревали возможности глубоких внутренних перемен, которые могли совершиться в Крылове за его долгую жизнь, так резко расколовшуюся надвое. В ином положении находимся мы. Хотя наши сведения о первой половине жизни Крылова тоже далеко не полны, материалы скудны и содержат много недомолвок, но она рисуется нам не в бесцветных и малоинтересных, а напротив, ярких и замечательных чертах. Две стороны в тогдашней его личности останавливают внимание исследователя и заставляют горько сожалеть о неполноте материала: Крылов, как энергичный, способный и самолюбивый бедняк, пробивающий себе дорогу, и Крылов как несомненный, прирожденный сатирик, который оставался сатириком всю жизнь, начал сатирой в 1783 г. и окончил в 1836 году, когда были написаны последние басни.
Дельвиг, Антон Антонович, барон (1798-1831).
[«Сын лени вдохновенной, о Дельвиг мой! ..» А.С. Пушкин]
Когда, душа, просилась ты
Погибнуть иль любить,
Когда желанья и мечты
К тебе теснились жить,
Когда еще я не пил слез
Из чаши бытия,—
Зачем тогда, в венке из роз,
К теням не отбыл я!
А.А. Дельвиг
Середина 20-х годов XIX века. Санкт-Петербург. Место действия — небольшой, двухэтажный , простой архитектуры, дом купца Тычинкина на Владимирской улице, что против церкви Владимирской Богоматери. По средам и воскресеньям близкие к барону Дельвигу литераторы с удовольствием вспоминали о том, что вечером отправятся в его дом, — это были специально назначенные для дружеских сборищ дни. Правда, большинство из друзей появлялось здесь гораздо чаще, в самое разное время — и с утра, и к обеду, и к ужину. Дом Дельвига дышал гостеприимством. «Вы не можете себе представить, как барон Дельвиг был любезен и приятен, особенно в семейном кружке, где я имела счастие его часто видеть», — писала в своих воспоминаниях Анна Керн. Литературный салон в доме Дельвига возник осенью 1824 года, когда Антон Антонович начал готовить к выпуску альманах «Северные цветы», что сразу сблизило причастных к этому литераторов. Через год, в октябре 1825-го, Дельвиг женился и поселился на Миллионной, в доме Эбелинг (нынешний №26). Видимо, тогда и возник в его семье обычай дважды в неделю собирать у себя друзей и литературных единомышленников. Кого только ни повидали за эти годы стены его небольших квартир!.. Пушкина и его брата Льва, Жуковского, Вяземского, Плетнева, Веневитинова, Мицкевича; уже знакомых нам по салону Пономаревой Сомова, Гнедича, Баратынского; композитора Глинку, бывших лицеистов А. Илличевского, М. Яковлева, В. Лангера, М. Деларю, Д. Эристова, молодых поэтов А. Подолинского, Е. Розена, В. Щастного, К. Масальского, Анну Керн и ее двоюродного брата Алексея Вульфа... В салоне или, скорее, кружке Дельвига отношения чисто дружеские тесно переплелись с литературными, профессиональными. Поэтому здесь царила атмосфера веселой, почти семейной непринужденности, и в то же время уровень интеллектуального общения был необычайно высок. По сути дела, это был довольно тесный кружок писателей-единомышленников, занятых и сплоченных общим делом — выпуском альманаха «Северные цветы», а позже — «Литературной газеты». Поэтому и все досуги кружка тоже окрашивались литературными интересами. Центром этого кружка, его средоточием был, конечно, сам Антон Антонович Дельвиг, который привлекал к себе людей высоким душевным благородством и доброжелательностью. «...Около него собиралась наша бедная кучка. Без него мы точно осиротели», — напишет вскоре после его смерти Пушкин их общему другу, поэту и критику Петру Александровичу Плетневу. Мы знаем о Дельвиге не так уж много, гораздо меньше, чем о Пушкине. Жизнь его не богата внешними событиями. Писем он оставил мало, значительная часть бумаг была сожжена после его смерти друзьями в ожидании прихода жандармов. Многое в жизни Дельвига спрятано от посторонних глаз, и облик его как будто расплывается, колеблется, словно мы смотрим на него сквозь летучее пламя свечи... В натуре поэта была, по-видимому, та целомудренная, стыдливая сдержанность, которая, при всей любезности и приветливости, заставляла его глубоко прятать свой внутренний мир, свои страдания и страсти — душу он раскрывал лишь перед одним-двумя ближайшими друзьями. Даже друг Пушкина, писатель, князь Петр Андреевич Вяземский, сумел поближе сойтись с Дельвигом и оценить в нем «человека мыслящего» лишь через несколько лет знакомства, совершив с ним вдвоем поездку на дачу к общему приятелю. По словам Вяземского, Дельвиг в обществе был малоразговорчив, напоминая того англичанина, который «говаривал, что любит танцевать, но не в обществе и не на бале (jamais en societe), а дома один или с сестрою». И в то же время он был на редкость деликатен, мил и обходителен со всеми. Он был очень снисходителен и к слугам, а когда его что-нибудь огорчало, говорил одно лишь грустно-ироническое слово — «забавно». В салоне Дельвига часто музицировали. Сам хозяин дома был весьма музыкален, соединение двух близких ему стихий — музыки и поэзии — было вполне в его вкусе. Прекрасно играла на фортепиано и его жена Софья Михайловна. Вечерами часто пели хором, как вспоминает Анна Керн, «какой-нибудь канон, бравурный модный романс или баркаролу». Из особых любителей музыки здесь частенько бывали князь Сергей Голицын по прозвищу Фирс и лицейский приятель Дельвига Миша Лукьянов. Иногда вместе с Глинкой приходил певец Николай Иванов, впоследствии знаменитый в Европе, — он пел здесь романс Алябьева на слова Дельвига «Соловей» «и своим мягким, симпатичным голосом придавал этому романсу ту прелесть и значение, которых жаждал поэт». Считается, что эти стихи («Соловей мой, соловей, голосистый соловей») Дельвиг посвятил Пушкину. Антон Дельвиг был первым ребенком в многодетной семье обрусевших лифляндских баронов. Мальчик начал говорить только в четыре года, после того как мать сводила его к чудотворным мощам. Родители были готовы махнуть на первенца рукой — настолько он был безразличен к каким бы то ни было занятиям. В марте 1810г. репетитор А.Д. Боровков убедил Дельвигов, что это особенности развития ребенка, а не отсутствие дарований. Началась подготовка к поступлению в лицей. Граф Гудович, друг отца Дельвига и родственник министра народного просвещения А.К. Разумовского, составил будущему поэту протекцию. 12 августа 1811 г. Антон Дельвиг на вступительных экзаменах познакомился с Пушкиным, ставшим его лучшим другом. В лицее он не проявлял особого рвения к наукам (по словам Пушкина, в четырнадцать лет не знал ни одного иностранного языка). Все мемуаристы отмечали его лень и флегматичность. И все же за свою недолгую жизнь он успел сделать очень много. Давид Самойлов сказал полтора века спустя:
«О Дельвиг, ты достиг такого ленью,
Чего трудом не всякий достигал...»
Маска ленивца позволяла Дельвигу отгородиться от суетной жизни, была способом защиты; в поэтическом лексиконе пушкинского круга подобный стиль поведения был и синонимом фронды, протеста против «службы лицам». Граф М.А. Корф в своих воспоминаниях отзывался о Дельвиге как «милом, добром и всеми любимом лентяе», который жил «припеваючи с любящей душой и добрым, истинно благородным характером». Кюхельбекер пробудил в Дельвиге интерес к немецкому романтизму; по словам Е.А. Энгельгардта, Дельвиг лучше всех своих товарищей знал русскую литературу. Он доставал книги где только мог и читал все подряд без разбора — преимущественно во время лекций. Не случайно многие лицейские преподаватели оставили о нем уничижительные отзывы. Кюхельбекер вспоминал, как они в фехтовальном зале часами читали стихи немецких поэтов, упиваясь гармонией слов. Куда только девалась флегматичность Дельвига, когда задумывалось издание рукописных журналов,— во всех он принимал самое активное участие («Неопытное перо», «Юные пловцы»). В 1814 г. в «Вестнике Европы» была опубликована его патриотическая ода «На взятие Парижа» под псевдонимом «Русский». Его считали в лицее признанным поэтом, весь курс знал наизусть его стихи «К Диону» и «К Лилете». В лицее определились основные поэтические ориентиры Дельвига — творчество Жуковского, И. Дмитриева и Державина. Дельвиг отдавал предпочтение малым лирическим формам, с которыми экспериментировал, во многом опираясь на опыт А.X. Востокова, обращавшегося к античной метрике и русскому народному стиху. Приведем письмо Илличевского к Фуссу от 28 февраля 1816 г. «Познакомясь рано с музами, говорит Илличевский, музам пожертвовал он большую часть своих досугов. Быстрые его способности (если не гений), советы сведущего друга отверзли ему дорогу, кокорой держались в свое время Анакреоны, Горации, а в новейшие годы — Шиллеры, Рамлеры, их верные последователи и подражатели; я хочу сказать, он писал в древнем тоне и древним размером — метром. Сим метром написал он к Диону, к Лилете, к больному Горчакову — и написал прекрасно. Иногда он позволял себе отступления от общего правила, т. е. писал ямбом: Поляк (балладу) Тихую жизнь (которую пришлю тебе), мастерское произведение, и писал опять прекрасно. Странно, что человек такого веселого, шутливого нрава (ибо он у нас один из лучших остряков), не хочет блеснуть на поприще эмиграммы». Оставляя в стороне некоторое товарищеское преувеличение достоинств Дельвига и фактическую неточность относительно эпиграммы (одна эпиграмма на Кюхельбекера была даже напечатана), в общем этот отзыв нельзя не признать правильным: действительно, попытка писать метром есть оригинальная черта Дельвига, а стихотворение: «Тихая жизнь» может быть названо мастерским, особенно потому, что оно весьма характерно для Дельвига, так как выражает тот идеал, которому Дельвиг сочувствовал в течение всей своей жизни. Этот идеал — эпикурейская уравновешенность: поэт не уносится мечтами, не ищет славы, а довольствуется благами частной, спокойной жизни, Спокойно целый век проводит он в трудах:
Полета быстрого часов не примечая;
Устанет, наконец — и с думой о друзьях
Предастся смерти он, приятно засыпая.
Так жизнь и Дельвигу тихонько провести!
Умру — и скоро все забудут о поэте…
Что нужды? я блажен; я живши мог найти
Покой в безвестности и счастие в Лилете.
Эпикуреизм Дельвига граничил прямо с ленью, что, может быть, объясняется и физиологической причиной — его тучностью. Среди товарищей он был известен, как лентяй: недаром в лицейском гимне о нем говорилось:
Дельвиг мыслит на досуге:
Можно спать и в Кременчуге…
Все нули, все нули,
Ай-люли, люли, люли …
При этом надо учитывать, что отец Дельвига командовал тогда бригадой в Кременчуге. Пушкин тоже писал о нем еще в лицее:
Дай руку, Дельвиг! Что ты спишь?
Проснись, ленивец сонный!
Ты не под кафедрой сидишь,
Латынью усыпленный.
Но этот «ленивец сонный» уже в Лицее сумел основательно изучить античную поэзию и немецких романтиков. По словам Пушкина, еще тогда он знал почти наизусть Собрание русских стихотворений, изданное Жуковским. С Державиным он не расставался. Клопштока, Шиллера и Гете он прочел с одним из своих товарищей, живым лексиконом и вдохновенным комментарием. Горация изучил в классе под руководством профессора Кошанского. Этот любитель поспать много лет занимался трудоемкой и кропотливой издательской работой. Этот тяжелый на подъем домосед, не выносивший ранних вставаний, недолго думая отправился в Михайловское навестить опального Пушкина... Кроме всего прочего, празднолюбие, лень, беспечность были для поэтов той эпохи своего рода маской, иносказанием, символизирующим независимость от светского общества и его мнений, неучастие в государственных делах, отказ от чиновничьей карьеры. В июне 1817 г. после выпускных экзаменов (Дельвиг был третьим с конца; четвертым — Пушкин), к которым поэт сочинил лицейский гимн «Прощальная песнь воспитанников Императорского Царскосельского лицея», Антон отправился к родителям в Хорол Полтавской губернии. В следующем месяце он определился на службу в департамент горных и соляных дел. В 1819 г. он переходит в канцелярию министерства финансов, а в 1821 г. в Императорскую публичную библиотеку помощником библиотекаря, под начальство И.А. Крылова. Дом на Фурштатской улице, рядом с Таврическим садом, который посещали в 1817-1820-е годы многие и многие литераторы столицы, являлся салоном Софьи Дмитриевны Пономаревой. Своей таинственной тысячелистной громадой сад был ощутим в доме Пономаревой, как море (Таврическое море!) за спиной; он вносил в настроение гостиной нечто элегическое. Он даже проник в литературные занятия салона среди других «заданных слов», на которые писались однажды стихи: переписка и свидание, вечная любовь, Элегия, Таврический сад... Он словно создавал фон для Софьи Дмитриевны. И Софья Дмитриевна была не просто любезной хозяйкой салона в общепринятом смысле этого слова — потчевала гостей ужином, следила, чтобы никто не скучал, чтобы все были заняты разговором. Она являла собой нечто большее — была настоящим центром этого кружка, притягательным огоньком, который манил к себе литераторов. Софья Дмитриевна любила розыгрыши, переодевания — словно стремилась прожить не одну, а несколько жизней, почувствовать себя и «охтенкой с кувшином», и «кучерком», а главное — позабавиться, внести в пресность быта некоторую остраненность, необычность — сыграть иную жизнь — и этим поразить окружающих. Взамен реальности предлагался некий маскарад, игра... Надо сказать, что всевозможные проделки, шутки, дерзкие подчас выходки на пари были вообще в моде в конце XVIII- начале XIX века: паж Копьев, например, (иногда эта проказа приписывается другому лицу) на пари дернул свирепого Павла I за косу парика, объяснив ему, что хотел ее поправить — она якобы криво лежала; офицер русской армии князь Гагарин по прозвищу Мертвая голова, подвергая себя смертельной опасности, на спор отвез в неприятельский лагерь, к Наполеону, два фунта чая и вернулся оттуда живым и невредимым. Атмосфера в салоне Пономаревой была богемно-раскованной, с обязательным элементом игры в духе времени и, конечно, в духе самой хозяйки. Литературные общества тех времен тоже во многом строились на шутке, веселом розыгрыше, смешном пародировании общепринятого. Заправляет всем Николай Иванович Гнедич, библиотекарь Императорской Публички, и по совместительству, известный литератор. Он же приводит в дом хозяйки салона А. Дельвига, К. Батюшкова и И. Крылова, которые чуть ли на десятилетие становятся завсегдатаями салона. В первой четверти XIX в. существовали и другие кружки и салоны, оказавшие влияние на развитие литературы того времени. Наиболее существенными объединениями первой четверти столетия были «Беседа любителей русского слова» (1811–1816) и «Арзамас» (1815–1818), общества, представлявшие противоположные течения в русской литературе и постоянно находившиеся в состоянии острого соперничества. Создателем и душой «Беседы» был филолог и литератор А.С. Шишков, лидер того литературного направления, которые было определено Ю.Н. Тыняновым, как «архаисты». Еще в 1803 Шишков в своем «Рассуждении о старом и новом слоге российского языка» критиковал карамзинскую реформу языка и предлагал свою, предполагавшую сохранение более резкой грани между книжным и разговорным языком, отказ от использования иностранных слов и введение в литературный язык большого количества архаической и народной лексики. Взгляды Шишкова разделяли и другие члены «Беседы», литераторы старшего поколения — поэты Г.Р. Державин, И.А. Крылов, драматург А.А. Шаховской, переводчик Илиады Н.И. Гнедич, а позже их молодые последователи, к которым принадлежали А.С. Грибоедов и В.К. Кюхельбекер. Сторонники Карамзина, вводившего в литературу легкий, разговорный язык и не боявшегося русифицировать многие иностранные слова, объединились в знаменитом литературном обществе «Арзамас». Общество возникло, как ответ на появление комедии одного из членов «Беседы» А.А. Шаховского Липецкие воды или Урок кокеткам, где под видом поэта Фиалкина был высмеян В.А. Жуковский. Свое название «Арзамас» получил от шутливого произведения одного из друзей Карамзина, Д.Н. Блудова «Видение в арзамасском трактире, изданное обществом учёных людей». Среди арзамасцев были и давние сторонники Карамзина, и его былые противники, бывшие члены Дружеского литературного общества. Среди них было много поэтов, отнесенных Ю.Н. Тыняновым к лагерю «новаторов»: В.А. Жуковский, К.Н. Батюшков, П.А. Вяземский, А.С. Пушкин, В.Л. Пушкин. «Арзамас» имел свой разработанный ритуал. Каждый из его членов получил шутливое прозвище. Так, Жуковского называли Светланой, в честь его знаменитой баллады, Александр Тургенев получил прозвище Эолова Арфа — из-за постоянного бурчания в животе, Пушкина называли Сверчок. На встречах членов общества обязательно съедали жареного гуся, так как считалось, что город Арзамас славится этими птицами. Во время заседаний читались иронические, а подчас и серьезные сочинения, направленные против членов «Беседы», обязательно велись шутливые протоколы. Многих членов литературных кружков первой четверти 19 в. сближали не только дружеские отношения и литературные взгляды, но и общественно-политические воззрения. Особенно ярко это проявилось в литературных объединениях конца 10-х — начала 20-х, наиболее значительные из которых оказались связанными с декабристским движением. Так, петербургский театрально-литературный кружок «Зеленая лампа» (апрель1819 г.–декабрь1820 г.) был основан членом Союза Благоденствия С.П. Трубецким, близким к декабристскому обществу Я.Н. Толстым и большим знатоком и любителем театра и литературы, водевилиста и переводчика Н.В. Всеволожским. В его доме и собирались. Членами «Зеленой лампы» были многие литераторы того времени. Помимо Н. Всеволожского и его брата Александра, в общество входили А.С. Пушкин, С.П. Трубецкой, Ф.Н. Глинка, А.А. Дельвиг, А.Д. Улыбышев, Д.Н. Барков и многие другие. По составу участников и литературно-политической ориентации общество было связано с «Союзом благоденствия», однако соединяло «свободолюбие и серьезные интересы с атмосферой игры, буйного веселья».Обсуждения литературных произведений и театральных премьер на заседаниях «Зеленой лампы» перемежались с чтением публицистических статей и политическими дискуссиями. Общество проводило заседания за дружеским ужином под зеленой (цвет надежды) лампой; члены его носили кольца с изображением лампы. Здесь читались стихи, в том числе антиправительственного характера («Шарада» Глинки, «недельные репертуары» театральной жизни Баркова), исторические и публицистические статьи, в том числе социальная утопия Улыбышева «Сон». Пушкин принимал участие в заседаниях вольного общества, известны его стихотворные послания к членам «Зеленой лампы». Поэтому вопрос: мог ли 10 марта 1819 года И.А. Крылов подписать свой автограф А.А. Дельвигу — отпадает сам собой. В это время они оба в гуще литературной жизни столицы, общаются довольно часто, если не сказать слишком часто, и их связывает теплая дружба. Дельвиг, как говорит биограф Крылова, П.А. Плетнев, был «столь же беспечный чиновник, сколько был он и беспечным поэтом», так что в этом случае сошлись два поэта, «равно ленивых». Служба была данью необходимости — главным же делом жизни Дельвига была поэзия. Он первым провозгласил Пушкина главой нового поэтического направления и преемником Державина, первым предсказал его славу. Разумеется, Дельвиг не собирался подражать Пушкину и шел своим поэтическим путем. Он достиг виртуозности в жанре идиллии. Вяч. Иванов скажет позднее, что Дельвиг как никто другой «уловил греческую мраморную линию» в своих гекзаметрах. В античном мироощущении поэт открыл универсальную вневременную модель поведения, вечный конфликт природы и цивилизации. Вокруг Пушкина сложился так называемый «союз поэтов», в который вошли Дельвиг, Баратынский, Кюхельбекер, позднее Плетнев. В прессе их называли «поэтами-баловнями», «литературными аристократами» и упрекали за эпикуреизм («вакхические поэты»), неясность поэтического языка. Дельвиг решительно всту пает в литературную борьбу. Это была эпоха, когда споры о словесности превращались в политические дебаты. Дельвиг ушел из Вольного общества любителей словесности, наук и художеств и активно включился в работу Вольного общества любителей российской словесности, а когда и там начались процессы размежевания, занял умеренную позицию. Декабристский радикализм и решительность мер были ему чужды. Предпринятую поэтом попытку издавать собственный литературный альманах «Северные цветы» восприняли как соперничество с «Полярной звездой». В то же время директор Императорской Публичной библиотеки А.Н. Оленин обращался к Дельвигу с претензиями. Однако поэт не предпринимал никаких шагов для укрепления своего положения на службе. Его воображение занимала С.Д. Пономарева — хозяйка литературного салона, в котором Дельвиг играл несвойственную ему роль шутника, организатора розыгрышей, поэта-балагура. К Софье Дмитриевне обращена любовная лирика (1817-1824). 4 мая 1824 г. Пономарева скончалась. Жизнью земною играла она, как младенец игрушкой. Скоро разбила ее: верно, утешилась там. Дельвиг не уделял службе должного внимания и получил отставку. Биографы поэта полагают, что это было местью за своевольную поездку в Михайловское. Дельвиг не разделял декабристских идей, хотя и попал в «Алфавит декабристов». Но к допросам он не привлекался — видимо, потому, что секретарем Следственного комитета был А.Д. Боровков, первый учитель поэта. Возможно, именно он рассказал Дельвигу о месте и времени казни декабристов. Поэт был в числе немногих, пришедших проводить осужденных в последний путь. Среди казненных был Петр Каховский — первая любовь жены Дельвига, Софьи Салтыковой. Дельвиг познакомился с Софьей Михайловной 14 мая 1825 г., а 2 июня уже просил благословения родителей. Софья писала подруге: «Дельвиг — очаровательный молодой человек, очень скромный, но не отличающийся красотой мальчик; что мне нравится — это то, что он носит очки». После некоторых колебаний отец Софьи дал согласие на брак. Дельвиг вновь поступил на службу — теперь в Министерство внутренних дел. Свадьбу сыграли 30 октября 1825 г. Софья Михайловна серьезно занималась музыкой, была хозяйкой литературно-музыкального салона в доме Дельвигов. Здесь говорили только по-русски, обсуждали новинки литературы, устраивали домашние спектакли и импровизации. Дельвиг практически безвыездно жил в столице, круг его знакомств расширился, литературная репутация упрочилась, изда тельские дела шли в гору. В 1829 г. он исполнил наконец старый лицейский замысел — написал «русскую идиллию» «Отставной солдат». В том же году вышел единственный сборник поэта — «Стихотворения барона Дельвига», куда вошли стихи разных лет. В сборнике наиболее полно представлен жанр русской песни. 1 января 1830 г. вышел первый номер «Литературной газеты», редактором и издателем которой стал Дельвиг. Издание носило подчеркнуто полемический характер, главным его литературным противником был Ф. Булгарин и его «Северная пчела». В «Литературной газете» опубликовано большинство критических статей Дельвига, в основном это рецензии на новые книги. 7 мая 1830 г. у Дельвигов родилась дочь Елизавета. Софья Михайловна в письмах подруге удивлялась тому, как ловко отец управляется с младенцем. В 61-м номере «Литературной газеты» было опубликовано четверостишие К. Делавиня о жертвах Июльской революци И.А.X. Бенкендорф вызвал к себе Дельвига и устроил ему гневный разнос, позволив себе кричать, обращаться к нему на «ты», несмотря на то что Дельвиг был дворянином и чиновником; объяснений слушать не стал, а пригрозил Сибирью. Правда, через несколько дней Дельвигу были принесены извинения. Публикация «Литературной газеты» вновь была разрешена, но под редакцией О. Сомова. Волнения ослабили здоровье Дельвига: он заболел лихорадкой, вскоре перешедшей в «гнилую горячку». Через три дня он скончался. Для Пушкина его смерть стала страшным ударом («Вот первая смерть, мною оплаканная... Без него мы точно осиротели»). Не прошло и пяти месяцев, как вдова Дельвига тайно обвенчалась с братом Баратынского, Сергеем, давним своим поклонником. Вдова дожила до 1888 г. Дочь Дельвига Лиза умерла в 1913-м. Возникает вопрос: как книга, находящаяся в библиотеке барона Дельвига оказывается у сумасшедшего К. Батюшкова? Вопрос скорее из разряда неразгадываемых … Но и на него есть правдоподобные гипотезы: откуда у К.Н. Батюшкова образовалась богатая библиотека в его имении Хантоново и в селе Маклакове близ Вологды? К примеру, летом 1817 года Батюшков хватается за книги, за стихи,— как за спасение. В записной книжке сохранился краткий подсчет книг, привезенных им в Хантоново:
Он с жаром читает итальянские книги и активно переводит Данте (отрывки из «Ада»), Тассо («Олинд и Софрония» из «Освобожденного Иерусалима»), Ариосто (отрывки из «Неистового Роланда»), трактаты Маккиавели, новеллы из «Декамерона» Боккаччо — и даже планирует новую книгу: «Пантеон итальянской словесности». Гнедич высылает ему новые русские книги: «Записки» В.М. Головина, «Записки русского офицера» Ф.Н. Глинки, «Новые басни» И.А. Крылова и т. д. — Батюшков внимательно следит за русской литературой и восклицает в одном из писем: «Хорошие русские стихи в деревне - сокровище!» Он и сам пишет стихи. Никогда еще Батюшков не работал и никогда больше не будет работать с таким напряжением и с такой увлеченностью, как этой зимой и весной, во время последнего пребывания в Хантонове. Получается, что книга попала к Батюшкову перед началом его болезни и из рук самого хозяина: А.А. Дельвига. Просто, как мы видим из предыдущего случая, литераторы часто высылали (или делились) книгами по просьбе своих приятелей и это была общепринятая практика. Жалко, что наш второй автограф не датирован. Скорее всего это был 1821 или 1822 год. Отсюда и появление этого автографа: уже больной поэт, «спасая» книгу, дарит ее своей сестре…
Когда-то майским днем 1811 года двадцатичетырехлетний невысокий с маловыразительной серой внешностью юноша по имени Константин бродил между построек Донского монастыря и на монастырской стене наткнулся на одну надпись, особенно тронувшею его — «Не умре, спит девица». Он остановился и неожиданно заплакал... «Эти слова взяты, конечно, из Евангелия и весьма кстати приложены к девице, которая завяла на утре жизни своей, et rose elle a vecu ce que vivent ies roses l'espace d'un matin...», — записал он чуть позже в своем дневнике. Записал как будто и о себе, о всей своей еще только начинавшейся и уже закончившейся жизни, вспомнив печальную цитату из грустных «Стансов...» Франсуа Малерба: «...роза, она прожила столько, сколько предназначено утренним розам… О другой более существенной причине душевных мук поэта — его гомосексуализме — говорить было не принято. Да и сама эпоха, в целом равнодушная к подобным увлечениям, не способствовала заострению особого внимания на столь интимных подробностях человеческой жизни. Хотя романтизм в определенной степени приветствовал интимные отношения между мужчинами. Из любовников Батюшкова прежде всего нужно отметить поэта-дилетанта и офицера Ивана Александровича Петина (1798-1813), убитого под Лейпцигом. Впервые Батюшков встретился с ним в походе в Восточную Пруссию 1807 года. «Души наши были сродны. Одни пристрастия, одни наклонности, та же пылкость и та же беспечность, которые составляли мой характер в первом периоде молодости, пленяли меня в моем товарище. Привычка быть вместе, переносить труды и беспокойства воинские, разделять опасности и удовольствия теснили наш союз. ...Тысячи прелестных качеств составляли сию прекрасную душу...», — писал он, вспоминая друга. С детства Батюшков чувствовал некоторое психологическое неудобство в общении с женщинами. Глубоко в душу юноши запали предсмертные страдания матери, а позднее он сильно переживал появление у отца другой женщины и семьи, в которой оказался на правах пасынка. К 25 годам Батюшков окончательно определяется в своем неприятии женщин: «...у них в сердце лед, а в головах дым... Я не влюблен.
Я клялся боле не любить
И клятвы, верно, не нарушу:
Велишь мне правду говорить?
И я уже немного трушу!..
Я влюблен сам в себя. Я сделался или хочу сделаться совершенным Янькою, то есть эгоистом». «Женщины меня бесят, — признавался Батюшков в записных книжках самому себе. — ...У них нет Mezzo termine. Любить или ненавидеть! — им надобна беспрестанная пища для чувств, они не видят пороков в своих идолах. Потому что их обожают; а оттого они не способны к дружбе, ибо дружба едва ли ослепляется!». Такую дружбу дала Батюшкову его, сестра, Александра Николаевна, которая не покидала брата до того мгновения, пока рассудок не покинул ее в 1829 году. Для женского пола он находил лишь одно место в своей жизни, откровенно рассуждая по этому поводу в дневниковых записях: «Но где она [женщина] привлекательнее? — За арфой, за книгою, за пяльцами, за молитвою или в кадрили? — Нет совсем! — а за столом, когда она делает салад». Впрочем, и Батюшков в молодости с друзьями, за компанию, пользовался услугами петербургских проституток, ходил с рублем к Каменному мосту, а потом на право... Но ничего серьезного с женщинами не было, разве только один короткий роман — «лучше как-нибудь вкушать блаженство, нежели никак» — с воспитанницей покровителя Батюшкова президента Академии художеств Алексея Николаевича Оленина (1763-1843) — «преузорочной чухонкой» — Анной Федоровной Фурман (1871-1850). Уже и дата венчания была назначена на лето 1815 года, когда Батюшков вдруг неожиданно сбежал из столицы в свое именье в Каменец-Подольске (все как у П.И. Чайковского). Оправдывался тем, что будто бы не стоит ее, не сможет сделать ее счастливой со своим характером и маленьким состоянием. А потом в письме «единственной женщине на свете», с которой «...чистосердечен», Екатерине Федоровне Муравьевой (1771-1848) в отчаянье сознавался в истинных причинах своей слабости: «...вы сами знаете, что не иметь отвращения и любить — большая разница». И хотя общество догадывалось о странностях Батюшкова, в его тайну полностью были посвящены не многие. Среди них следует в первую очередь назвать поэта, издателя Батюшкова Николая Ивановича Гнедича (1784-1833) и поэта Василия Андреевича Жуковского (1783-1852). Последний, кстати, особенно выделялся подчеркнутой манерностью и женственностью, за что в узком кругу своих друзей был с прозрачным для семейных жаргонов смыслом прозван «девицей». Страдал Жуковский-«Светлана» и болезнью, широко распространенной среди пассивных гомосексуалов, излишне ненасытных в своей похоти. Человеком трагической судьбы можно назвать практически любого русского поэта. Так уж повелось на Руси с незапамятных времен. Константин Батюшков — не исключение. Наследственное проклятие тяготело над Батюшковым: его мать поразил душевный недуг, когда мальчику было четыре года. Сам поэт, проживший 68 лет, 34 из них провел в сумеречном состоянии сознания. В 1821 году его талант погубило безумие. Но он успел издать в 1817 году книгу «Опыты в стихах и прозе», которая сделала его едва ли не самым знаменитым русским поэтом. В 20–е годы лишь Пушкин по популярности превзошел Батюшкова. Но своего самого главного произведения он так и не успел написать. «Я похож на человека, который не дошел до цели своей, а нес он на голове красивый сосуд, чем–то наполненный. Сосуд сорвался с головы, упал и разбился вдребезги. Поди узнай теперь, что в нем было!» — признался он в 1821 году одному из своих ближайших друзей. Современник Константина Николаевича поэт Жуковский так сказал о нем в одном из своих шуточных стихотворений: «Малютка Батюшков, гигант по дарованью...» Батюшков действительно был маленького роста, его даже называли «Колибри Парнаса». Он и сам подчеркивал свою «маленькость»: «Я имею маленькую философию, маленькую опытность, маленький ум, маленькое сердчишко и весьма маленький кошелек». Но этот «малютка» в 1806 году вступил в ополчение и в 1807–м участвовал в прусском походе русской армии, был тяжело ранен под Гейльсбергом (пулей был задет спинной мозг) и награжден орденом Святой Анны третьей степени. В 1812 году Батюшков снова рвется на поле брани. В действующей армии он становится адъютантом генерала Николая Раевского и отправляется с ним в Европу, где не раз оказывается на волоске от смерти. В 1818 году, за три года до начала душевной болезни, Батюшков фактически отошел от от литературы, не справившись с нагрузкой «гиганта по дарованию». Но в 1824 году, в минуты просветления, он подводит философский итог своего творческого и жизненного пути:
Ты знаешь, что изрек,
Прощаясь с жизнию, седой Мельхиседек?
Рабом родится человек,
Рабом в могилу ляжет,
И смерть ему едва ли скажет,
Зачем он шел долиной чудной слез,
Страдал, рыдал, терпел, исчез.
В этом же ряду стоит и пантеистическое стихотворение Батюшкова «Есть наслаждение и в дикости лесов».
Есть наслаждение и в дикости лесов,
Есть радость на приморском бреге,
И есть гармония в сем говоре валов,
Дробящихся в пустынном беге.
Я ближнего люблю, но ты, природа–мать,
Для сердца ты всего дороже!
С тобой, владычица, привык я забывать
И то, чем был, как был моложе,
И то, чем ныне стал под холодом годов.
Тобою в чувствах оживаю:
Их выразить душа не знает стройных слов
И как молчать об них — не знаю.
7 июля скончался в Вологде Константин Николаевич Батюшков. Не существуя уже для литературы, Батюшков с 1821 года жил в кругу ему родственном, будучи постигнут тяжким недугом. В 1817 году он оставил военное поприще, где провел лучшее время своей жизни. Нездоровье и семейные обстоятельства были главною тому причиною. Вскоре затем он назначен был Почетным Библиотекарем Императорской Публичной Библиотеки и отправился в Одессу, где под лучшим небом надеялся восстановить упадавшие свои силы. Недолго пробыл поэт и на юге России, и будучи назначен Секретарем Русской Миссии в Неаполе, с радостию получил это известие и полетел в Петербург. Письма его того времени к сестре, сохранившиеся доселе, носят особый характер восторженности, которая рождалась в поэте при мысли увидеть страну, доставившую ему лучшие часы его вдохновений. Все в то время улыбалось К.Н., все его радовало, и бодрый духом, он отправился к месту своего назначения. Вот отрывок из письма его по приезде в Неаполь, к родной сестре Александре Николаевне, с которою он был связан узами нежной дружбы. «Неаполь, 1-го Апреля нового стиля 1819 г. Здоровье мое изрядно, зимою страдаю от холоду и усталости. Теперь погода прекрасная, так как у нас в июне до жаров. Из моих окон вид истинно чудесный, море усеяно островами. Оно рассеивает мою грусть, ибо мне с приезду очень грустно. Говорят, что все иностранцы первые дни здесь грустят и скучают. Часто думаю о тебе, милой друг, и желаю тебе благополучия от искренней души. Надеюсь обнять тебя в счастливейшие времена и надеюсь, что ты сохранишь меня в памяти твоего сердца. Мы много перенесли с тобою горя, и это самое должно нас тесно связывать. Всякая дружба изменяется, кроме дружбы родства». Между тем здоровье поэта начало поправляться, и нервный недуг, которым он страдал в Петербурге, сдался усилиями гостеприимного неаполитанского климата. Вот что говорит об этом сам К.Н. в одном из других писем: «О себе скажу только, что начинаю быть доволен моим здоровьем, хотя климат Неаполя не очень благосклонен тем, которые страдают нервами. Впрочем, надеюсь, что здоровье мое укрепится; я веду род жизни самый умеренный, не принимаю никакого лекарства и хожу пешком очень много» [Оба этих письма сохраняются в рукописи у Г.А. Гревениц]. Здесь, в пиитической Италии, Батюшков предался глубокому изучению того языка, которым писал вдохновенный Тасс свои божественные, по выражению самого К.Н., стихи. Все окружающее переносило поэта в мир фантазии. Живя в Неаполе, он видел Сорренто, колыбель того, которому одолжен, по собственному сознанию, лучшими наслаждениями жизни; но служебные задания Батюшкова поглощали всю его деятельность и весьма вероятно, что кроме стихотворения «Надгробие русскому младенцу, умершему в Неаполе» и красноречивых писем Уварову, Тургеневу и Жуковскому, К.Н. не оставил никаких произведений этой эпохи своей литературной жизни. В письмах к друзьям он сам сознавался, что мало занимается поэзиею, но в то же время говорит, что составляет записки о древностях Неаполя. Содержание их неизвестно, потому что неизвестно, куда они девались. Некоторые предполагают, что Батюшков сам сжег все свои бумаги в припадке душевного расстройства, но это одно предположение; скорее, надо думать, что оне или затеряны или похищены, равно как и его богатая библиотека, тем еще более замечательная, сколько известно, К.Н. любил при чтении делать собственноручные заметки в тех местах, которые в особенности останавливали его внимание. При скудости материалов для биографии Батюшкова эти заметки были бы драгоценны. Надобно было думать, что путешествие в Италию возвратит Батюшкова Отечеству, друзьям, литературе; довольство собою и выздоровление служили, казалось, залогами новой и еще лучшей деятельности К.Н., находившегося в центре той сокровищницы, из которой он черпал свои звучные, задушевные октавы. «Какая земля! верьте, он выше всех описаний для того, кто любит историю, природу и поэзию», — вот как выражался об Италии Батюшков. Казалось, что места, где жили Тасс, Петрарка, Ариост, должны вдохновить нашего поэта и, действительно, восторг его от пребывания в Италии выражается в каждом из его писем, единственных памятников тогдашних чувствований, мыслей и желаний Батюшкова. В семейной переписке того времени видна вся теплая, нежная любовь его к меньшим брату и сестре, которые после смерти отца остались сиротами, на руках сестры-девушки. Входя во все подробности их воспитания, К.Н. почти в каждом письме просил, чтобы не забыли его крошку — Помпея и малютку Юлию. Заботливость его доходила до таких мелочей, что будучи в Италии, он назначал цену и цвет платья, которые приказывал купить для маленькой сестры. К.Н. был рожден для дружбы. Его нежная привязанность к родным и особенно к одной из сестер обрисовывает всю его душу. Живой, впечатлительный, он, впрочем, часто был огорчаем разными семейными неудачами и горько сетовал на судьбу; но и тут находил утешение в дружбе и часто писал о тех лицах, с которыми был в тесных отношениях. Никто не думал, чтобы нервная болезнь, которою страдал Батюшков, могла когда-нибудь повергнуть его в ужасное нравственное расстройство, которое открылось после непродолжительного пребывания Батюшкова в Италии. Глубокая задумчивость и упорное отчуждение от общества были предшественниками болезни. В половине 1820 года К.Н. задумал возвратиться в отечество и отправился в Петербург. Здесь он оставался недолго; по совету врачей и по собственному желанию он поехал в Крым, думая там найти здоровье и силы. Но Провидению угодно было иначе, и с этой эпохи Батюшкову стало день ото дня все хуже и хуже, и вскоре начали у него обнаруживаться признаки душевного расстройства. В Симферополе, вдали от друзей и знакомых, страдал Батюшков; но, к счастию, недолго. Один из его родственников отправился туда и почти насильно привез К.Н. в Петербург. Кажется, что свидание с друзьями, которые посетили его тотчас по приезде, имело некоторое влияние на К.Н.; но, несмотря на это, он поселился вдали от шумной столицы, на Карповке, вскоре отказался видеть знакомых и погрузился еще в сильнейшую меланхолию; сестра его Александра Николаевна при первой вести о прибытии брата из Симферополя прилетела в Петербург и предложила ему отправиться заграницу, в надежде, что лучший климат, рассеяние и нежная ее заботливость отвратят от обожаемого ею К.Н. тот смертельный удар, который ему грозил. Пожертововав всем, она повезла брата, по совету врачей, в Зонненштейн и Дрезден. Думала ли эта бескорыстная женщина, что по возвращении из Саксонии и она подвергнется той же злой участи, жертвою которой сделался К.Н.! Через год после возвращения из чужих краев у Александры Николаевны открылись тоже припадки морального расстройства, от которых она надеялась исцелить брата. Память ее незабвенна для друзей и почитателей таланта Батюшкова. Между тем два года, проведенные вне отечества, не принесли облегчения Батюшкову; ни нежные заботы сестры, ни советы лучших дрезденских врачей, ничто не могло восстановить К.Н.; он погиб в цвете лет, в лучшую эпоху развития своего таланта. Видя, что все старания напрасны, Александра Николаевна пустилась в обратный путь в Россию. Это произошло в конце 1928 года; Батюшкова, или лучше сказать, тень его, привезли в Москву и поместили у доктора Килиани, под надзором тетки несчастного страдальца, К.Ф. Муравьевой; но Килиани, сам больной человек, не хотел, или лучше сказать, не мог надлежащим образом исполнить свою обязанность. В это время здоровье и моральные силы К.Н. находились в самом печальном состоянии, тем не менее, по приезде родного своего брата Помпея Николаевича, страдалец узнал его, спрашивал о прочих родных и снова впал в то же положение; часто говорил со своим камердинером о родственниках, и когда слышал, что они далеко от него, то горько плакал. Бывало время, что болезнь его принимала страшный оборот, и в эти минуты проклятия сыпались на все, что было мило и дорого Батюшкову в другое время и при других обстоятельствах. Нравственное его расстройство усиливалось постоянно, чему много способствовало и дурное содержание и совершенное одиночество. Ему нужно было беспрестанное рассеяние и довольство, которые хотя несколько успокоили бы и без того расстроенную и страждущую организацию. Наконец, в начале 1833 года один из его племянников Г.А. Гревениц приехал в Москву и, убедившись, что для К.Н. необходимы постоянные и неусыпные попечения, с согласия родного дяди его Павла Львовича Батюшкова и К. Ф. Муравьевой, принял на себя успокоить страдальца, который и перевезен был им в Вологду, где и оставался постоянно до своей кончины, выезжая из города только на летнее время, которое он любил проводить в деревне. Между тем, с приезда из Италии Батюшков все еще считался на службе в Министерстве Иностранных Дел и получал прежнее жалованье. В 1833 году он был совершенно уволен от службы и по милости в Бозе почивающего Государя Императора Николая Павловича получал по смерть пенсион в 2 т. р. сер. Вот в каких выражениях Министерство Иностранных Дел уведомило об этой Монаршей воле покойного дядю поэта, Сенатора Батюшкова: «Государь Император, по всеподданнейшему докладу Г. Вице-Канцлера в 9 день декабря сего (1833) года, Всемилостивейше повелеть соизволил: «числящегося при Миссии Нашей в Неаполе Надворного Советника Батюшкова, и находящегося ныне по болезненному состоянию в России под опекою, не считать в ведомстве Министерства Иностранных Дел, а в вознаграждение прежней его 16-ти-летней усердной службы как военной, так и гражданской, и бытности его в 1806, 1807, 1808, 1809, 1813 и 1814 годах в походах и сражениях и полученной им раны в ногу, пулею навылет, и заслуг, оказанных им Русской литературе, производить ему по смерть из Государственного Казначейства сумму, равную достоинству оклада жалованья, которое он получал по Неаполитанской миссии». Жуковский принимал немалое участие в исходатайствовании этой последней милости своему столь рано отжившему другу. С этого времени Константин Николаевич до самой своей кончины жил в доме своего племянника Г.А. Гревениц, который нежною заботливостию старался облегчить участь несчастного страдальца. В последние двадцать два года жизни нравственное состояние К.Н. значительно изменилось к лучшему, бывали дни, в которые казалось воскресал прежний Батюшков; но как скоро рождались эти надежды, так же скоро они и улетали, оставляя себе одно сладостное, неизгладимое воспоминание во всех окружавших. По приезде его в 1833 году, К.Н. был почти неукротим и сильно страдал нервным раздражением; малейшая безделица приводила его в исступление; но постоянное, кроткое, предупредительное обхождение постепенно смягчали старца. Душевное его расстройство было так велико, что он боялся зеркал, света свечи, а о том, чтобы увидеть кого-нибудь — не хотел и думать, и в эти печальные дни бывали с незабвенным К.Н. ужасные пароксизмы, он рвал на себе платье, не принимал никакой пищи и только спасительный сон укрощал его возмущенный организм. Но лет десять тому назад начала в нем обнаруживаться значительная перемена к лучшему, он стал гораздо кротче, общительнее, начал заниматься чтением и страсть его к чтению постоянно усиливалась до самой кончины. Любимыми авторами его были М.Н. Муравьев, Карамзин, Измайлов, Крылов, Капнист и Кантемир. Очень часто случалось, что он цитировал целые страницы Державина на память, которая ему не изменяла до последних дней. Говоря о своих походах, он всегда вспоминал о Денисе Васильевиче Давыдове, превозносил похвалами его историческую отвагу, с грустью говорил о бывших своих начальниках-генералах Бахметеве и Раевском и в особенности о последнем. Из друзей своих чаще всего упоминал о Жуковском, Тургеневе и князе Вяземском, и всегда с особенною любовию отзывался о Карамзине и обо всем его семействе, которое называл родным себе. Неизменный в любви своей к природе, он не переставал жить ею, собирание цветов и рисование их с натуры составляло любимейшее его занятие. Иногда выходили из-под его кисти и пейзажи; но что-то печальное отражалось на его рисунке и характеризовало его моральное состояние. Луна, крест и лошадь — вот непременные принадлежности его ландшафтов. Глубокое знание языков, французского и итальянского, не оставляло его никогда и весьма часто, сидя один, цитировал он целые тирады из Тасса. День его обыкновенно начинался очень рано. Вставал он часов в 5 летом, зимою же часов в семь, затем кушал чай и садился читать или рисовать; в 10 часов подавали ему кофе и в 12 он ложился отдыхать и спал до обеда, то есть часов до четырех; опять рисовал или приказывал приводить к себе маленьких своих внуков, из которых одного чрезвычайно любил и, когда тот умер, то горевал очень долго о потере, как он сам говорил, «своего маленького друга».
Малютка этот похоронен в Прилуцком монастыре, куда К.Н. часто ездил гулять и дышать чистым воздухом. Живя летом в деревне, он одну ночь проводил дома, все прочее время постоянно гулял, и это движение много способствовало тому прекрасному состоянию его физического здоровья, которым он пользовался до последних дней своей жизни. Нынешние события чрезвычайно занимали К.Н. и, читая газеты, как русские, так и иностранные, из которых особенно любил l'Independance Belge, он часто разбирал политику нынешнего властителя Франции, называл ее вероломною и постыдною, а в особенности бранил турок, которые, по мнению его, возбудили нынешние кровопролития. Имея пред собою карту военных действий, К.Н. шаг за шагом разбирал все действия союзных армий. При этом он вспоминал свои походы в Финляндию и любил говорить о сражениях под Гейльсбергом и Лейпцигом. В первом из них он был ранен в ногу, во втором — потерял своего любимого друга, Петина.Тифозная горячка, которая унесла в могилу К.Н., началась 27 июня; но никто из окружающих его не мог думать, чтобы она приняла такой печальный исход. В период времени от начала болезни до дня кончины, К.Н. чувствовал облегчение, за два дня до смерти даже читал сам газеты, приказал подать себе бриться и был довольно весел; но на другой день страдания его усилились, пульс сделался чрезвычайно слаб, и 7 июля он умер в 5 часов пополудни. Конец его был тих и спокоен. В последние часы его жизни племянник Г.А. Гревениц стал убеждать его прибегнуть к утешениям веры; выслушав его слова, К.Н. крепко пожал ему руку и благоговейно перекрестился три раза. Вскоре после этого К.Н. уснул сном праведника. 10 июля он погребен в Спасо-Прилуцком монастыре со всеми почестями, приличными его таланту и известности, и положен рядом с малюткою внуком, которого так нежно любил. Вот простой, безыскуственный рассказ некоторых подробностей о жизни К.Н., на которого мы с юности привыкли смотреть как на главу нашего семейства. Утрата его еще слишком свежа для нас, и это да послужит нам оправданием в глазах тех, кому интересно узнать о последних годах жизни и предсмертных минутах Батюшкова, о котором можно сказать, выражаясь его же словами: «Погиб певец, достойный лучшей доли».
Батюшков, Константин Николаевич (1787-1855) — родился в Вологде 18-го мая 1787 г., умер там же 7-го июля 1855 г.; происходил из древнего дворянского рода. Его отец Николай Львович был большой любитель французской литературы и философии ХVIІІ века и собрал в Даниловском значительную библиотеку. Константин Николаевич был младшим из детей отца от первого брака его с Александрой Григорьевной Бердяевой. Во втором браке Николай Львович был женат на Авдотье Николаевне Теглевой, от которой имел только одного сына Помпея. Константин Николаевич провел свое детство в Даниловском; он рано лишился матери, которая сошла с ума и умерла в Петербурге в 1795 г. Эта потеря сильно отразилась на детской натуре поэта, лишенной с нежного возраста материнской любви и забот. Наследственное проклятие тяготело над Батюшковым: ведь его мать поразил душевный недуг, когда Константину было четыре года. Как поэт Батюшков погиб за тридцать четыре года до своей физической смерти — в 1821 г. его талант победило безумие. Представление о Батюшкове как «неудачнике», «недоделанном» новаторе, «записной книжке нерожденного Пушкина» (О. Мандельштам) утвердилось довольно прочно. Главную заслугу его видят обычно в том, что он стал «предтечей Пушкина в поэзии» (В. Белинский). Но у Батюшкова была своя звезда, и он умел уходить с того пути, который указывал юному последователю — Пушкину. Державин для Батюшкова стал школой и иконой. Ему некого было поставить рядом с Державиным по силе «античной красоты», и Батюшков именовал учителя Пиндаром, Анакреоном, Горацием без какой-либо иронии. «Недавно читал Державина «Описание Потемкинского праздника». Тишина, безмолвие ночи, сильное переутомление мыслей, пораженное воображение — все это произвело чудесное действие. Я вдруг увидел перед собою людей, толпу людей, свечки, апельсины, брильянты ... царицу... Потемкина, рыб и бог знает чего не увидел, так был поражен мною прочитанным. Вне себя побежал к сестре... «Что с тобой?» — «Оно! они!..» — «Перекрестись, голубчик!..» Тут-то я насилу опомнился... Какие стихи!» В 1797-1802 гг. Батюшков воспитывался в частных пансионах О. П. Жакино и И.А. Триполи в Петербурге, где овладел французским и итальянским языками, изучал латынь, занимался переводами. Первое стихотворение — «Мечта» (написано в 1804, по другим данным — в 1802, опубликовано в 1806) — всегда включалось им в сборники и постепенно разрослось от первоначальных восьмидесяти девяти до двухсот одиннадцати стихов. Пушкин на полях рядом с текстом «Мечты» оставил пометку «Какая дрянь!» и указал: «Самое слабое из всех стихотворений Батюшкова». Но Батюшков относился к «Мечте» как к программному произведению: мечта была и местом бегства, и оправданием этого бегства, ведь вдохновение и мечта, по Батюшкову,— синонимы. В стихотворении очевидно влияние дяди поэта, М.Н. Муравьева («зачинателя легкой поэзии» в России), который взял опеку над юношей в 1802 г. В январской книжке журнала «Новости русской литературы» за 1805 год напечатано стихотворение Батюшкова «Послание к стихам моим» — первое стихотворение, появившееся в печати. Тогда же Батюшков был определен на государственную службу в Министерство народного просвещения и вошел в круг Н.И. Шедича, П.А. Катенина, сблизился с Вольным обществом любителей словесности, наук и художеств, с которым связано и первое выступление в печати. В общество Батюшков так и не вступил — ему, по-видимому, были чужды организованные формы творчества. Много лет спустя участие в заседаниях «Арзамаса» станет для него заочным и формальным. В 1806 г. Батюшков решил изменить свою жизнь: вступил в ополчение и в 1807 г. участвовал в прусском походе. После ранения в сражении под Гейльсбергом, которое принесло воину-поэту награду (орден Святой Анны III степени), он вернулся в деревню, где прошло его детство. Но отец женился во второй раз, и Константин вместе с сестрами уехал в имение матери — село Хантоново Череповецкого уезда Новгородской губернии. Здесь Батюшков задумал перевод «Освобожденного Иерусалима» Торквато Тассо. Отрывок перевода и послание «К Тассу» появились в печати в 1808 г. Итальянский язык всегда был для поэта воплощением гармонии и идеалом; Пушкин восклицал: «Звуки итальянские! Что за чудотворец этот Батюшков!»:
Нрав тихий ангела, дар слова, тонкий вкус,
Любви и очи и ланиты;
Чело открытое одной из важных муз
И прелесть — девственной Хариты...
Русский язык Батюшкову казался «грубенек»: «Что за Ы? Что за Щ? Что за Ш, ший, щий, при, тры?» Он мечтал об установлении новой нормы, законом которой стало бы благозвучие. Пребывание на военной службе после ранения (поэт участвовал в русско-шведской войне) было кратким — Батюшков подал прошение об отставке, которое было удовлетворено в 1809 г С той поры поэт полгода проводил в одной из столиц, полгода — в Хантоново. Биографы объясняют это по-разному: некоторые в этом готовы видеть проявление «онегинства», бегство от однообразия, стремление к постоянной смене обстановки (Д. Благой). Но, скорее всего, причиной спешных отъездов поэта в деревню и долгого пребывания там были вопросы материальные. Батюшков искал места на статской службе, которое могло бы обеспечить стабильное жалование, рассчитывал на помощь Оленина, но место в Публичной библиотеке нашлось для него только в конце 1811 г. (приступил к службе он в 1812). Еще в декабре 1810 г. К.Н. предпринял поездку в Вологду, где сильно захворал, а затем направился снова в Москву, куда и прибыл в начале февраля 1811 г. Он не замедлил повидаться со своими московскими приятелями и убедился, что они так же любят его, как и раньше; к прежним знакомствам присоединились и новые для Батюшкова лица, между прочим, Л.В. Давидов, весельчак, брат известного Дениса, Д.П. Северин, питомец Дмитриева, а также умный и приятный старик Ю.А. Нелединский-Мелецкий; в числе новых знакомых Батюшкова была Е.Г. Пушкина, жена Алексея Михайловича, в обществе которой Батюшков всегда охотно проводил время. В конце июня или в начале июля Батюшков снова уехал в Хантоново. На этот раз пребывание в деревне было для него менее тягостно: он начал заниматься хозяйством, много читал, следил за литературными новостями Москвы и Петербурга, задумывал новые произведения и хотя писал мало, но находился, очевидно, в том творческом настроении, когда в душе поэта зреют новые художественные замыслы. Круг его корреспондентов теперь также увеличился, так что он мог находить удовлетворение и в деревенской жизни. Проведя таким образом шесть месяцев, он двинулся в Петербург, куда настойчиво призывал его Гнедич, уговаривая своего друга позаботиться о своей дальнейшей судьбе. По приезде Батюшков однако не сразу мог пристроиться и только в апреле 1812 г. получил должность помощника хранителя манускриптов в Публичной библиотеке, директором которой был Оленин. Среди своих сослуживцев Батюшков встретил людей, хорошо ему известных — С.С. Уварова, И.А. Крылова, А.И. Ермолаева, наконец тут же был и Гнедич. На дежурстве последнего, по вечерам, в библиотеке собирался кружок его приятелей, проводивших время в дружеской беседе, и здесь Батюшков познакомился еще с М. В. Милоновым, П.А. Никольским, М.Е. Лобановым, П.С. Яковлевым и Н.И. Гречем. К тому же и служебные труды Батюшкова не были слишком обременительны, так что время шло для него быстро и приятно. К числу людей, с которыми он встречался в это время, следует прибавить И.И. Дмитриева, занимавшего тогда пост министра юстиции, A.И. Тургенева, Д.Н. Блудова, Д.В. Дашкова, Д.П. Северина. Деятельная переписка велась у него с Жуковским и Вяземским, он снова стал посещать собрания Вольного Общества любителей словесности, наук и художеств, где признавались заслуги Карамзина и замечалось сочувствие к новым стремлениям в словесности, и начал помещать свои стихотворения в журнале Общества «С.-Петербургский Вестник». В 1809 г. Батюшков создал произведение, сразу же сделавшее его известным,— литературную сатиру «Видение на берегах Леты» (опубликована в 1841). Распространявшееся в списках «Видение» наделало много шуму: в нем автор легко и изящно «утопил в Лете» большинство современных поэтов. Успех окрылил Батюшкова, и, хотя поэт наотрез отказался от предложения Н. Гнедича опубликовать «Видение», он начал подготовку сборника своих произведений. В течение трех «московских» лет, пока поэт ожидал места в Петербурге, он печатал свои стихи в «Вестнике Европы» Жуковского, ставшего его другом. Тесное знакомство связывало его с В.Л. Пушкиным и П.А. Вяземским. Вяземскому и Жуковскому посвящено центральное в творчестве Батюшкова стихотворение «Мои пенаты» (1811 — 1812, опубликовано в 1814). По мнению Пушкина, это стихотворение «дышит каким-то упоеньем роскоши, юности и наслаждения — слог так и трепещет, так и льется, гармония очаровательна». В 1812 г., когда началась война, Батюшков отправился в Москву, помогал Муравьевым выехать из города, трижды проехал через разоренную столицу, «видел нищету, отчаяние, пожары, голод, все ужасы войны». Былое его уважение к французской «просвещенности» рушилось, в послании «К Дашкову» Батюшков заявлял, что место поэта не среди муз, а на поле чести. После этого стихотворения почти год Батюшков хранил поэтическое молчание. В действующей армии он становится адъютантом генерала Н. Раевского, отправляется с ним в Европу, два месяца проводит при раненом генерале в Веймаре, где получает возможность восполнить «немецкий пробел» в своем образовании: читает Гёте, Шиллера, Виланда, Фосса. По окончании войны берет отпуск и едет в Лондон, Швецию, Финляндию, а по возвращении в Петербург пишет стихотворную сказку «Странствователь и домосед», философски-иронически рассуждая о собственной судьбе. В феврале 1815 г. Батюшков сватается к Анне Фурман, воспитаннице Оленина (чувство к этой девушке, возможно, возникло еще до войны). Она соглашается, но дает понять, что выполняет волю опекуна. Батюшков, поколебавшись, возвращает ей слово и уезжает в Хантоново, а затем в Каменец-Подольский, где создает свои лучшие любовные элегии — «Мой гений», «Разлука», «Элегия» (1815). Для его любовной лирики характерна сложная игра полутонов, балансирование на границе между реальными событиями и поэтическим вымыслом. Составить по этим стихам впечатление о любви поэта нельзя, как и утверждать, что эти произведения посвящены Анне Фурман. Существуют странные «ножницы» между всеобщим отношением к поэту как виртуозу в описании любовных чувств и утех («русский Парни») и его реальным характером, его судьбой. Возможно, именно иллюзорное представле ние о Батюшкове-человеке как двойнике Батюшкова-поэта заставило «арзамасцев» заочно принять его в свое общество под именем «Ахилла». В январе 1817 г. уже приступлено было к печатанию сборника сочинений Батюшкова, и он решил сам ехать в Петербург, хотя и боялся, что там все невольно будет наводить его на воспоминания о пережитых огорчениях. Проехав сперва в Москву, где должен был хлопотать о залоге имения, он получил здесь любезное письмо от Оленина, который звал его в Петербург; обрадованный, что охлаждение со стороны Алексея Николаевича, вызванное его отказом от женитьбы на А.Ф. Фурман прошло, Батюшков уже в августе покинул Москву. Е.Ф. Муравьева, у которой он снова поселился, Карамзины, жившие в ее доме, и Оленины встретили его с прежней лаской и вниманием. Старик Оленин вскоре (в ноябре 1817 г.) даже зачислил его снова на службу при Публичной библиотеке в звании почетного библиотекаря. В то же время петербургские приятели — Жуковский, Тургенев, Блудов, Уваров, Дашков — поспешили ввести его в свой кружок, еще в 1815 г. образовавшийся под именем Арзамаса. В состав этого дружеского литературного общества Батюшков был включен еще при самом его основании и получил имя «Ахилла», но только 27-го августа 1817 г. он впервые попал в заседание «арзамасских гусей». Направлению кружка, состоявшего исключительно из литературных последователей Карамзина, Батюшков, конечно, вполне сочувствовал; поэтому еще в 1815 г., только что узнав об основании Арзамаса, он выразил готовность прислать «свои маранья в прозе», ибо надеялся, что арзамасцы будут издавать свой журнал. Но попытка такого рода осталась без осуществления, и совещания об этом вопросе обнаружили даже, что во взглядах членов кружка далеко не было единства. Эта рознь и отсутствие более широкой и серьезной деятельности кружка вызывали упреки со стороны Батюшкова. Однако, по приезде в Петербург, он с удовольствием посещал собрания Арзамаса. Между тем печатание «Опытов в стихах и прозе» Батюшкова подвигалось вперед, и по мере приближения времени выхода их в свет, самолюбивый поэт переживал все большие сомнения в успехе издания. В это время вышли из печати «Опыты в стихах и прозе» — книга снискала автору известность как у читателей, так и у критиков; Батюшков стал признанным поэтом. Однако здоровье его было подорвано участием в военных действиях. В 1817г. умирает отец, Батюшков заботится о младших брате и сестре. Летом 1818 г. он едет в Одессу (на морские купания), а осенью подучает назначение в Италию. На европейских курортах Батюшков создает «Подражания древним» (1821) — шесть стихотворений, свидетельствующих о мощном расцвете его таланта, философское заключение своего творчества и жизненного пути:
Ты знаешь, что изрек,
Прощаясь с жизнью, седой Мельхиседек?
Рабом родится человек,
Рабом в могилу ляжет,
И смерть ему едва ли скажет,
Зачем он шел долиной чудной слез,
Страдал, рыдал, терпел, исчез.
В 1821 г. болезнь поэта обострилась. Известия о тайных обществах были последней каплей: Батюшков воспринял революцию как апофеоз насилия и безумия. Поездка на кавказские воды, в Симферополь не могла поправить его здоровье. Мания преследования, сжег все, что написал в Италии, и всю свою библиотеку — кроме Библии и Шатобриана. Трижды покушается на самоубийство (пытается перерезать горло бритвой, застрелиться, отказывается от пищи). Пишет предсмертное письмо таврическому губернатору, в котором высказывает свое последнее желание дать малолетнему брату Помпею воспитание «вне России». А.И. Тургенев отговаривает Вяземского от поездки в Симферополь за больным Батюшковым («Батюшков отчасти с ума сошел в Неаполе страхом либерализма, а о тебе думает он, яко сумасшедший, верно не лучше». Вяземский пишет Тургеневу: «Известие твое о Батюшкове меня сокрушает... Мы все рождены под каким-то бедственным созвездием. Не только общественное благо, но и частное не дается нам. Черт знает как живем, к чему живем! На плахе какой-то роковой необходимости приносим на жертву друзей своих, себя, бытие наше. Бедный Батюшков, один в Симферополе, в трактире, брошенный на съедение мрачным мечтам расстроенного воображения — есть событие, достойное русского быта и нашего времени» (письмо от 9 апреля). В Симферополь приезжает шурин Батюшкова с тем, чтобы увезти его в Петербург. Категорический отказ следовать за ним. В апреле Батюшкова отправляют в сопровождении врача в Петербург, в дом Е.Ф. Муравьевой. Он завещает В.А. Жуковскому заботы о своем брате и издание своих сочинений. Нессельроде с целью отвлечь Батюшкова поручает ему специально для него придуманную литературно-дипломатическую работу, которую он выполняет «прекрасно». Лето проводит вместе с сестрой под Петербургом, на даче на Карповке. Возвращение в Петербург. Ухудшение состояния: не хочет лечиться, всех прогоняет от себя. Сестра увезла его в больницу для душевнобольных в Зонненштейн (Саксония), но приговор врачей был суров: недуг неизлечим. (В 1829 г. наследственная болезнь поразит и сестру поэта, которая вскоре умрет). В дороге обратно больного сопровождал доктор Ант. Дитрих, внимательно наблюдавший за ним в Зонненштейне. 20 июня выехали из Пирны А.Н. Батюшкова и Е.Г. Пушкина, а 4 июля Батюшков, сопровождаемый Дитрихом, бароном А.М. Барклаем-де-Толли (сыном героя Отечественной войны, который взялся помогать Батюшкову), слугой Яковом Маевским и санитаром Шмидтом, покинул Зонненштейн. Дитрих замечает в дневнике: «Известие, что дорожный экипаж у ворот, он принял с жаром со словами: «Отчего так поздно? Я здесь уже четыре года!» Д.В. Дашков, со слов Дитриха, отметил некоторые характерные детали этого, первого, дня путешествия: «Выехавши из Sonnenstein, вспомнил мать: вышел из коляски, бросился на траву и горько рыдал, крича: «Маменька, маменька!» Потом, указав на сердце, сказал: «Тут болит». Дитрих, не зная по-русски, запомнил все русские слова его». Днем 17 июля 1828 года путешественники пересекли русскую границу. «Когда мы ступили на русскую землю, он, увидя солдата, попросил у него кусок черного хлеба, говоря, что у русского солдата всегда есть в запасе черный хлеб. Взял ломоть, отломил два куска, один дал мне, другой перекрестил и тут же съел...» До Москвы ехали чуть ли не двадцать суток: больной пришел в сильное возбуждение, сопровождавшееся иногда приступами буйства... Наконец 4 августа прибыли в Москву, а на другой день поселили Батюшкова в небольшом домике в Тишине переулке, в Грузинах, который был специально нанят для поэта Е.Ф. Муравьевой. После перенесенных «буйных» припадков болезнь уже не поддавалась активному лечению,— и все усилия были направлены лишь на некоторое облегчение душевных страданий. Батюшков провел в Москве более полутора лет. Сестра его поселилась у Е.Ф. Муравьевой, снова переехавшей в первопрестольную столицу, но в 1829 г. и Александру Николаевну постиг тот же недуг, которым страдал К.Н. Вот письмо А.Н. Батюшковой — В.А. Жуковскому, от 18 августа 1828, Москва:
«Мое свидание с Катериной Федоровной и заботы к приготовлению жилища нашему Страдальцу (были) причиною моей медленности вас известить о моем приезде в Москву... Мой бедный «Залог» приехал 4 числа сего месяца; не имею горестного утешения его видеть, но нахожу способ получать каждый час о нем известье и невидимкою устраивать его хозяйство... С помощью бога надеюсь иметь возможность отлучиться на короткое время отсюда, желаю обнять сестер, с лишком семь лет с ними в разлуке...» Это — предпоследнее дошедшее до нас письмо А.Н. Батюшковой, верной и незаменимой сестры поэта Александры: тихой, незаметной, полуграмотной — и великой русской женщины! Она не вышла замуж и всю суматошную, непутевую жизнь свою посвятила своим родным — и прежде всего брату. Живя чуть не впроголодь и неумело занимаясь хозяйством, она высылала ему все деньги, какие скапливала,— и получала в ответ короткие благодарности в письмах... Она всю жизнь заботилась о нем и, будучи едва старше его, сумела заменить ему мать, а ее чистая, трогательная и по-бабьи суетливая любовь с лихвой возместила для Батюшкова всех тех Лилет и Аннет, которых он рисовал в своем воображении. Она, посвятившая всю себя своим близким, сама оставалась очень одинока — и никто не замечал этого одиночества. Когда брату стало плохо, она бросилась на помощь — забыв о всех своих тяготах и болезнях. Ее брат, ее «Страдалец», ее «Залог» — стал смыслом всего ее суетливого существования. Она была и осталась добрым ангелом — и исчезла так же тихо и незаметно, как исчезают добрые ангелы... Уехав осенью 1828 года из Москвы, она уже не воротилась туда. Через несколько месяцев ее настигла та же «родовая» душевная болезнь, что и ее «Страдальца». И почти никто не заметил ее болезни и никак не отозвался на нее. В сумасшествии Александра Николаевна прожила еще двенадцать лет в имении Хантоново, без друзей, без родных, на руках дворовых людей... «10 июля 1841 года. Вологодской дворянской опеке. Пошехонский уездный предводитель дворянства от 12 июня уведомил меня, что пошехонская помещица Александра Николаевна Батюшкова кончила жизнь, оставив недвижимое имение, состоящее в уездах: Пошехонском — сельце Хантонове, деревнях Хантановом и Петряеве; Череповском — в деревне Филимонове; всего 67 мужеска пола душ...» Опись имения, составленная после смерти «пошехонской помещицы», точно фиксирует то, что оставила она миру после себя: семь «святых образов», двенадцать «книг французских», четыре серебряные ложки, «чайник фарфоровый и чашка с блюдечком», восемь «чулок бумажных», две пары постельного белья — и еще кое-какую мелочь... Опись эта рисует картину крайней, удручающей бедности и запустения, в коих жила последние годы любимая сестра поэта. Всю жизнь она обо всех заботилась, и никто не позаботился об ней. Но не будь ее — кто знает, существовал ли бы в русской литературе поэт Батюшков? Константин часто бывал к ней несправедлив, иногда — мелочно придирчив. Но всегда любил ее, и любил, наверное, больше всех других женщин, встречавшихся на пути, обольщавших, вдохновлявших—и исчезавших... А оставшаяся при нем навсегда, до конца дней, сестрица Александра, в ее простых бумажных чулках и с неприхотливыми душевными запросами, — не была ли той, которая действительно осталась достойной «памяти сердца»?.. Умный, добрый и заботливый доктор Дитрих весною 1829 г. покинул Россию, оставив в руководство врачам замечательную записку о болезни своего пациента. яжелое состояние: ненависть к окружающим. Бред Батюшкова принимает форму то мании величия (называет себя «богом Константином»), то мании преследования. Требует эшафота для Императора Александра I. Твердит «хочу смерти и покоя». Безуспешные попытки друзей лечить его музыкой и «любовью». 3 апреля 1830 г. в доме Батюшкова служат всенощную; присутствующий на ней А.С. Пушкин пытается заговорить с ним; Батюшков не узнает его. В 1833 г. Батюшков, до того числившийся на службе, был окончательно уволен в отставку, причем император Николай назначил ему пенсию в 2000 рублей. В том же году Батюшков был перевезен в Вологду и помещен в семье своего племянника Г.А. Гревенца. С переездом в Вологду начинается последний период жизни Батюшкова, период долгий, но почти без просветлений, ибо только в последние десять лет жизни в нем стала замечаться некоторая перемена к лучшему, после того как первоначальное острое расстройство сменилось более спокойным. В это время Батюшков даже начал заниматься чтением, иногда вспоминал о своих друзьях, большая часть которых уже покоилась вечным сном; иногда декламировал стихи или рисовал пейзажи, много ходил по полям и собирал цветы, чаще же просто гулял без всякой цели. Батюшков был перевезен в Вологду под присмотр племянника Г. Гревенца. Рассудок иногда возвращался к нему, но проблески эти были краткими. Он не сочинял стихов в эти годы, но писал картины (он умел рисовать, как тогда говорили, «изрядно»; хорошо известен его автопортрет «Роскошный Батюшков»). На одном из его рисунков изображены лунный лик в окружении ночных облаков — крыльев лебедей, пасущиеся в ночном кони, крепость-башенка за низким забором, раскидистое дерево, птицы, странная колонна и тонкие линии — то ли уходящая вдаль дорога, то ли высоковольтные провода, затерянные в ночном пейзаже, но открытые взору провидца... Одновременно с «высочайшим повелением» об отправке Батюшкова на лечение Александр I распорядился отсрочить его долги и учредить опеку над расстроенным имуществом поэта. 18 августа 1825 года Вологодская дворянская опека определила опекуном над имениями Батюшкова П.А. Шипилова, в то время надворного советника, директора училищ Вологодской губернии. Шипилов, в сущности, давно уже «опекал» имения своего шурина и на сей раз взялся за дело с охотой: уже 4 сентября он представил опись, согласно которой Батюшкову в Вологодском уезде принадлежали два сельца: Межки, с тремя деревнями, и Воздвиженское, с пятнадцатью деревнями. В них числилось триста двадцать пять душ мужеска и триста восемь душ женска пола. Первые лет пять Шипилов удовлетворял требованиям опеки (которые сводились к тому, чтобы он регулярно писал отчеты о хозяйствовании). Он подавал отчеты, собирал подати и, кстати, сумел сделать очень большое и непростое дело: освободил имущество поэта от многочисленных долгов, расплатившись и с банками, и с частными кредиторами. В 1829 году Шипилов уехал из Вологды в Петербург: он был переведен на должность директора 2-й Санкт-Петербургской гимназии, а позже стал директором Гатчинского института (он возвратился в Вологду лишь в 1847 году, выйдя в отставку). С этого времени он забросил опекунство со всеми его многочисленными хлопотами, а на требование опеки предоставлять отчеты — либо отмалчивается, либо прибегает к известным уловкам. Так, 3 мая 1830 года из Санкт-Петербургской управы благочиния поступило в Вологду сообщение о смерти Шипилова, и более года потребовалось на то, чтобы узнать, что опекун жив и здравствует. Наконец, 11 января 1833 года Шипилов, представив записку о том, что за последние три года «ни прихода, ни расхода не имелось», подал просьбу освободить его «от занимаемой им должности опекуна». Итак новым опекуном стал родной г. Батюшкову племянник, флота лейтенант Григорий Гревенц» (сын умершей в 1808 году старшей сестры поэта Анны). Он был назначен указом Вологодского губернского правления 18 января 1833 года,— то есть через неделю после просьбы прежнего опекуна Шипилова! Такая быстрота заставляет подозревать Г.А. Гревенца в некоей корысти... После 1833 года он заводит множество «тяжебных дел» против Шипилова, то есть, попросту говоря, склок и «наговоров», от которых Шипилов едва смог «оправдаться» (и то с помощью влиятельного родственника, сенатора П.Л. Батюшкова). Об этих частных «склоках» родственников не стоило бы писать в биографии Батюшкова, если бы не был так живуч образ «великодушного племянника» поэта, некоего благородного бессребреника, который, увидев в 1833 году критическое положение больного Батюшкова, «приехал в Москву и... взял на себя успокоить страдальца-дядю». Эта фраза взята из воспоминаний П.Г. Гревенца, сына «великодушного племянника» — и так или иначе повторяется во всех биографиях поэта. Все было не так. До 1833 года Григорий Гревенц, лейтенант флота в отставке, не жил в Вологде. Его отец, Абрам Ильич, умер около 1817 года, не оставив сыну значительного состояния. Опека над душевнобольным дядей, известным поэтом и достаточно обеспеченным человеком (благодаря Шипилову, избавившему имения от долгов),— могла принести известные выгоды. Ежегодный доход с имений составлял шесть-семь тысяч рублей. До 1833 года Батюшков к тому же еще числился на службе и получал жалованье,— Гревенц (через Жуковского) исхлопотал увольнение поэта от службы и пенсион, составляющий «сумму, равную окладу жалованья», то есть две тысячи рублей, которые тоже поступили в ведение опекуна. Кроме того, в том же 1833 году книгоиздатель А.Ф. Смирдин обратился к родственникам поэта с просьбой о разрешении переиздать сочинения Батюшкова. Гревенц заключил с ним контракт на восемь тысяч рублей. Наконец, Гревенц рассудил, что служба в провинции для человека деятельного и энергичного может продвигаться более успешно, чем в столице,— и решил переехать в Вологду вместе с Батюшковым. Для этой цели у протоиерея Васильевского был нанят дом (за 400 рублей в год) и спешно были произведены необходимые приготовления: покупка мебели, обстановки, наем слуг и т. д. В марте 1833 года Батюшков был перевезен в Вологду — вместе с ним переехал туда и опекун с семейством. Надежды Гревенца на Вологду вполне оправдались. Как свидетельствуют его отчеты, в 1839 году он уже титулярный советник, в 1842-м — коллежский асессор, в 1843-м — надворный советник, в 1845-м — коллежский советник, в 1849-м — статский советник. С 1840 года в здании, которое было нанято для Батюшкова, размещается Вологодская контора уделов (вследствие чего плата за наем дома сокращается вдвое: остальное доплачивает казна), и около этого же времени Гревенц становится председателем этой конторы — влиятельным в Вологде человеком. Иными словами, племянник не только «успокаивал страдальца-дядю», но и, находясь возле него, устраивал свою собственную судьбу.Он же потихоньку и грабил его. В отличие от своего предшественника Шипилова, Гревенц весьма аккуратен в своих отчетах: он скрупулезно и педантично, учитывая каждую «четверть копейки», записывает и приход, и расход — куплено было то-то и то-то, съедено и выпито — столько-то... Но в том-то и дело, что отчеты эти нельзя считать безусловным источником сведений о последних годах жизни Батюшкова, и отражают они прежде всего натуру самого Гревенца. Даже при самом поверхностном анализе нетрудно заметить, что показываемые опекуном «расходы» Батюшкова явно завышены, что опекун не ограничивается получением опекунских 5% доходов и часто нарочно завышает «расходы» своего больного дяди, чтобы как-то оправдать свои, действительные, расходы. Живут они вместе, одной семьей — поди докажи! Так, если верить отчетам Гревенца, для Батюшкова было куплено в 1837 году три халата (на сумму двести девятнадцать рублей); в 1838 году — еще четыре халата (на сумму двести пятьдесят пять рублей); в 1839 году, после замечания ревизии, «покупка халатов» прекращается, зато куплено «платья разного» на сумму 2 518 рублей! На помаду, духи, курительные порошки и зубные щетки Батюшков якобы израсходовал в 1837 году восемьдесят два рубля, а в 1838 году — сто пятьдесят три рубля пятьдесят копеек и т. д. На «стол» Батюшкова и его прислуги расходуется ежемесячно в среднем пятьсот рублей, а после замечания ревизии сумма уменьшается вдвое. Если верить отчетам, одного Батюшкова обслуживали шесть слуг: два лакея, повар, кучер, прачка и работница с ежемесячным жалованьем шестьдесят девять рублей (что было неслыханным роскошеством и щедростью по тем временам, да еще в провинции). Наконец, особенно популярным в отчетах опекуна оказалось «лучшее виноградное вино из Петербурга», которое больной Батюшков якобы потреблял в громадных количествах: семьсот — восемьсот рублей ежегодно!.. В сороковые годы, когда материальное положение Гревенца укрепилось, «расходы» Батюшкова снижаются вдвое. Но как бы то ни было, появление «лейтенанта флота Григория Гревенца» знаменовало некоторый поворот в судьбе и в болезни Батюшкова, и поворот к лучшему... Как свидетельствуют отчеты, в 1833 году вместе с Батюшковым в Вологду приехал его «компаньон», некий «штаб-ротмистр Львов». Обязанности «компаньона», вероятно, были аналогичны обязанностям сиделки: он везде находился вместе с больным. Гревенц платил «компаньону» значительную сумму — семьсот рублей в год. Потом эта сумма уменьшилась до двухсот рублей, а с середины сороковых годов «компаньон», как и «доктор», исчез из годовых отчетов (хотя, по свидетельству А.С. Власова, он остался в Вологде и часто прогуливался вместе с Батюшковым). Постепенно Батюшков становится живой реликвией вологодского общества. А.С. Власов пишет: «Если бывали в доме гости, то он весьма редко являлся в зале; явившись же в собрание, употреблял всю энергию своего характера, чтобы сохранить приличие в обращении, и умел щеголять теми утонченными и остроумными манерами, которые составляли принадлежность образованного общества в конце прошлого столетия. Разговор его отличался решительными, резкими суждениями и, по большей части, сарказмом». Литературою Батюшков почти не занимается, и, кроме приведенного в эпиграфе четверостишия да нескольких отрывков, которые, как заметил академик М.П. Алексеев, «в большей степени могут служить материалом для медико-психологических экспериментов, чем для истории русской поэзии»,— не написал ничего. Зато много читал. «...Любимыми его авторами были Карамзин, Жуковский и Гнедич; о своих сочинениях сам он нигде не вспоминал, но с видимым удовольствием слушал, когда их декламировали»,— вспоминает А.С. Власов. И далее: «Вообще говоря, он жил теми идеями и понятиями, которые вынес из сознательных годов своей жизни, и далее их не шел, ничего не заимствуя из современности, которой для него как будто не существовало». Любимым занятием Батюшкова остается рисование. В рисунках он употребляет «цветную и золотую бумагу» и «разные бардеры» и с помощью этих подручных средств и красок создает нехитрые «ландшафты». Лето Батюшков проводил обыкновенно в пригородной деревне Авдотьино, где Гревенс оборудовал для него небольшой домик, зимами жил в Вологде. День его обыкновенно начинался рано. «Вставал он в 5 часов летом, зимою же часов в 7, затем кушал чай и садился читать или рисовать; в 10 часов подавали ему кофе и в 12 он ложился отдыхать и спал до обеда, то есть часов до 4-х; опять рисовал или приказывал приводить к себе маленьких своих внуков, из которых одного чрезвычайно любил, и когда тот умер, то горевал очень долго о потере, как он сам говорил, «своего маленького друга». Живя летом в деревне, К.Н. одну только ночь проводил в доме, а прочее время постоянно гулял, и это движение много способствовало тому прекрасному состоянию его физического здоровья, которым он пользовался до последних дней своей жизни». В последние годы жизни поэта в отчетах опекуна появляются новые статьи расходов, они обнадеживают: «на театр», «на почтовые расходы», «на газеты», «на фрак с прибором»...
С.П. Шевырев, бывший в 1847 году проездом в Вологде, пишет в путевых записках о Батюшкове: «Небольшого росту человек, сухой комплекции, с головкой почти совсем седою, с глазами ни на чем не остановленными, но беспрерывно разбегающимися, с странными движениями особенно в плечах, с голосом раздраженным и хрипливо-тонким, предстал передо мною... Вкус его к прекрасному сохранился в любви к цветам. Нередко смотрит он на них и улыбается. Любит детей, играет с ними, никогда ни в чем не отказывает ребенку, и дети его любят. К женщинам питает особенное уважение: не сумеет отказать женской просьбе». Интересный портрет Батюшкова этого периода оставил поэт и художник Н. В. Берг, приезжавший в Вологду вместе с Шевыревым: «Темно-серые глаза его, быстрые и выразительные, смотрели тихо и кротко. Густые, черные с проседью брови не опускались и не сдвигались... Как ни вглядывался я, никакого следа безумия не находил на его смиренном, благородном лице. Напротив, оно было в ту минуту очень умно. Скажу здесь и обо всей его голове: она не так велика, лоб у него открытый, большой, нос маленький с горбом, губы тонкие и сухие,— все лицо худощаво, несколько морщиновато, особенно замечательно своею необыкновенною подвижностью. Это совершенная молния: переходы от спокойствия к беспокойству, от улыбки к суровому выражению чрезвычайно быстры. И весь вообще он очень жив и даже вертляв. Все, что ни делает, делает скоро. Ходит также скоро и широкими шагами». Воспоминания Шевырева и Берга относятся к 1847 году. Умерли или уехали из России почти все его литературные друзья: Карамзин и Василий Пушкин, Гнедич и Крылов, Никита Муравьев и Александр Пушкин, Жуковский и Александр Тургенев, Дашков и Северин... Ушли из жизни даже такие далекие «потомки» поэзии Батюшкова, как Рылеев, Лермонтов, Баратынский, Веневитинов, Языков... А Батюшков — жив. Н.В. Берг продолжает: «И допив кофей, встал и начал ходить опять по зале; опять останавливался у окна и смотрел на улицу; иногда поднимал плечи вверх, что-то шептал и говорил. Его неопределенный, странный шепот был несколько похож на скорую, отрывистую молитву, и, может быть, он и в самом деле молился... В одну из таких минут, когда он стоял таким образом у окна, мне пришло в голову срисовать его сзади. Я подумал: это будет Батюшков, без лица, обращенный к нам спиной...»62. Берг нарисовал этот символический портрет отвернувшегося от мира Батюшкова: он появился в книге путевых записок Шевырева в 1850 году.
П.А. Плетнев — П.А. Вяземскому, 6 января 1855, Петербург:
«...Батюшков внезапно пришел в сознание и, услышав об осаде Севастополя, попросил, чтобы ему собрали поболее карт этой местности, и с той поры сильно занимается европейской политикой... Вот что значит встать из гроба, пролежав в нем 30 лет». Наконец 7-го июля 1855 г. в пять часов пополудни К.Н. окончил свои земные страдания после непродолжительной тифозной горячки . 10 июля в Вологде были его похороны. «Гроб поэта к месту вечного покоя, в Спасо-Прилуцкий монастырь (в пяти верстах от города), провожали преосв. Феогност, епископы Вологодский и Устюженский с знатнейшим, г. начальник губернии, наставники гимназий и семинарий, и все те, кто знал о смерти поэта и кому дорога память о нем как о знаменитом писателе и как о согражданине. По окончании литургии и отпевания тела, совершенных в монастыре самим преосвященным, магистр протоиерей Прокошев произнес надгробное красноречивое слово...» Г.А. Гревенц вскоре после смерти Батюшкова уехал из Вологды в Петербург, а в 1858 году в доме, где жил Батюшков, была открыта Мариинская женская гимназия. Теперь там находится педагогическое училище. П.А. Шипилов умер через полгода после Батюшкова. После его смерти в усадьбе его, в пригородном селе Маклакове осталась богатая библиотека Батюшкова и его архив. Архив сохранился: теперь он находится в Пушкинском доме. Библиотека пропала: вероятно, была растащена. 18 декабря 1856 года произошел раздел имения покойного Батюшкова между родственниками. Оно было разделено на три части. Сестре Батюшкова Варваре Николаевне Соколовой досталось семь деревень со 134 душами. Племянникам же, Григорию Гревенцу и Леониду Шипилову тоже отошли деревеньки с крестьянами: одному 139 душ, другому — 13268. А стихов и прозы покойного Батюшкова никто не делил. Они давно уже принадлежали всем русским людям, любящим свою историю и свою культуру. Вот такая печальная история. Между прочим, и в страшной болезни своей, в самые жуткие часы безумия, Батюшков остается поэтом. Вот запись из дневника Дитриха ( 1/13 августа 1828): «Он решительно не мог переваривать вопроса о времени. «Что такое часы? — обыкновенно спрашивал он и при этом прибавлял: — Вечность!» Эта фраза больного Батюшкова, не будучи опубликованной, стала в определенном смысле крылатой. Именно она отразилась в известном стихотворении Осипа Мандельштама, горячего поклонника Батюшкова:
Нет, не луна, а светлый циферблат
Сияет мне, и чем я виноват,
Что слабых звезд я осязаю млечность?
И Батюшкова мне противна спесь:
«Который час?» — его спросили здесь,
А он ответил любопытным: «Вечность».
Батюшков Николай Львович (ум. 1817) — отец поэта.
Батюшкова Александра Григорьевна (урожденная Бердяева) — мать поэта (ум. 1795).
Батюшкова Авдотья Николаевна (урожденная Теглева) — мачеха поэта.
Батюшкова Анна Николаевна (ум. 1808) — старшая сестра поэта.
Гревенц Абрам Ильич (ум. 1817) — ее муж.
Гревенц Григорий Абрамович — их сын, племянник поэта и его опекун.
Батюшкова Александра Николаевна (ум. 1841) — средняя сестра поэта.
Батюшков Помпей Николаевич (1811-1892) — младший брат поэта.
Батюшкова Софья Николаевна (урожденная Кривцова) (1821-1901) — жена брата Помпея.
Шипилов П.А. (умер через полгода после поэта) — муж третьей сестры, первый опекун больного поэта.
Шипилов Леонид П. — племянник.