Басни Ивана Крылова. Санкт-Петербург, в типографии Губернского Правления, 1809.
[2], 54, [2] стр. На обороте заглавного листа: «С дозволения Санктпетербургского Цензурного Комитета». Книга, представленная в цензурный комитет Д.И. Языковым 27 октября 1808 года, получила цензурное разрешение И.О. Тимковского только 24 ноября 1808 года. Вышла из типографии 24 февраля 1809 года. В цельнокожаном переплете эпохи с тиснение золотом на корешке. Тираж — 1200 экземпляров. Формат: 23,5х15,0 см. Первая книга басен И.А. Крылова. Редкость!
Библиографические источники:
1. The Kilgour collection of Russian literature 1750-1920. Harvard-Cambrige, 1959, №569.
3. Смирнов–Сокольский Н.П. Моя библиотека, Т.1, М., «Книга», 1969, №782.
4. Смирнов–Сокольский Н.П. Рассказы о книгах. Издание второе. Москва, 1960, стр. 228-232.
5. Библиотека русской поэзии И.Н. Розанова. Библиографическое описание. Москва, 1975, №803.
6. Книги и рукописи в собрании М.С. Лесмана. Аннотированный каталог. Москва, 1989 — отсутствует!
7. Мезиер А.В. Русская словесность с XI по XIX столетия включительно, Спб., 1899, №9649.
8. Собрание С.Л. Маркова. Санкт-Петербург, издательство «Глобус», 2007 — отсутствует!
9. Дар Губара. Каталог Павла Викентьевича Губара в музеях и библиотеках России. Москва, 2006 — отсутствует!
10. Сводный каталог русской книги. 1801-1825. т. 2. Москва, «Пашков дом», 2007, №4142.
11. Сопиков В.С. Опыт российской библиографии. Редакция, примечания, дополнения и указатель В.Н. Рогожина. Т.1-2, Ч.1-5, Спб., издание А.С. Суворина, 1904-1906, №2161.
12. Присутствует в следующих российских библиотеках: РГБ, РНБ, ГПИБ, СПбГУ.
Смерть А.П. Крылова оставила вдову его, Марью Алексеевну, и двух сыновей, Ивана и Льва, в необеспеченном положении, отголоском которого является черновая прошения его вдовы на Высочайшее Имя, случайно сохранившаяся в бумагах великого баснописца И.А. Крылова, перешедших после его смерти к родственникам его крестницы Савельевой — что же касается самого прошения, то не известно, было ли оно подано. Этот документ имеет также то значение, что позволяет с точностью установить год рождения баснописца, именно 1769, а не 1768, который до сих пор еще приводится во всех его биографиях и который принят был также за основание при праздновании его столетнего юбилея. Прошение писано вскоре после смерти А.П. Крылова («муж мой сего году, марта 17, окончивший жизнь»), а упоминая о сыновьях, M.A. Крылова пишет: «одному десятый, другому второй год»; напомним, что днем рождения И.A. Крылова было 2 февраля; год же смерти А.П. Крылова-отца (1778) установлен точно: во-первых, M.A. Крылова в том же прошении говорит, что, начав службу в 1751 г., он прослужил 27 лет, во-вторых, имя А.П. Крылова исчезает из Месяцесловов именно с 1779 г.; будущему баснописцу вскоре после 17 марта 1778 г. мог идти 10-й год лишь в том случае, если он родился в 1769 г. Это определение возраста И.А. Крылова, сделанное его матерью, совершенно совпадает с тем, которое встречаем позднее в письме младшего брата к старшему от 6 января 1823 г.: «тебе, голубчик-тятенька, пишет он, 54-ре скоро минет». Это приводит нас к тому же 1769 г. Ошибочная дата 1768 года, явившаяся в самом раннем биографическом очерке Крылова (в «Опыте краткой истории русской литературы» Н. Греча, 1822 г.) и не опровергнутая самим баснописцем — вследствие ли крайнего равнодушия к тому, что писалось о его жизни, вследствие ли того, что под старость он плохо помнил свое детство (то и другое не подлежит сомнению) — должна быть раз навсегда оставлена.
С воцарением Императора Александра I князь Сергей Федорович Голицын был назначен генерал-губернатором в Ригу и взял Крылова к себе в секретари; но последний пробыл в этой должности всего два года — от октября 1801 до сентября 1803 г. и получил очень хвалебный аттестат от своего принципала. С тех пор началась для Крылова бродячая жизнь, о которой мы не знаем ничего определенного; со слов самого Крылова передают, что он пристрастился в то время к карточной игре, имел истории с шулерами, выиграл, однакож, значительную сумму (30 тысяч), которая и могла обеспечит ему жизнь на некоторое время. 25 января 1801 г. была играна на московском театре его комедия «Пирог», которая 10 июля следующего года была поставлена в Петербурге. Пьеса имеет характер водевиля и не лишена веселости и комизма; личность плута-слуги разработана правдивее, чем прежде, в лице Ужимы, толкующей о ручейках и лужайках, осмеян модный в то время сентиментализм. Рукопись пьесы долго считалась потерянной, но в 1861 г. была разыскана в библиотеке Александринского театра и напечатана в академическом сборнике. Вероятно, в эти уже годы (до 1806) Крылов работал над комедией «Лентяй» (иначе «Ленивый» или «Лентул»), которая, по рассказу Лобанова, была окончена и читана автором у графа Чернышева, после чего рукопись утратилась по его небрежности. До нас дошел, через семью Олениных, только отрывок — все 1-е действие и часть 2-го — написанный стихами. Мотив пьесы оригинален: герой, о котором только идет речь в сохранившемся отрывке, по-видимому, добродушный, не лишенный образования и ума молодой человек, в то же время страшно ленивый, — как бы прототип будущего Обломова; отрывок напечатан в «Сборнике» Академии Наук; об утрате произведения нельзя не пожалеть: это была первая серьезная попытка Крылова создать характер. Около этого же времени совершился перелом в литературной деятельности Крылова, вскоре направивший ее на другой путь. В 1805 г. он встретил в Москве И.И. Дмитриева и показал ему 2 или 3 басни, переведенные из Лафонтена; это были: «Дуб и трость», «Разборчивая невеста» и, может быть, также «Старик и трое молодых». Дмитриев, чуждый соперничества, чрезвычайно одобрил их и с его рекомендацией они были напечатаны в 1 кн. журнала «Московский зритель» за 1806 г., с указанием от издателя, князя П. Шаликова, на рекомендацию Дмитриева, названного инициалами «И. И. Д.» Басни были посвящены «С.К. Бкндрфвой» (т.е. Бенкендорф); за ними последовала в февральской книжке третья. По словам Лобанова, Дмитриев сказал Крылову: «это истинный ваш род; наконец, вы нашли его»; совет был принят и будущее доказало его справедливость. В том же году (6 октября) Крылов снова определяется на службу, на этот раз в Монетный департамент, откуда выходит в отставку 30 сентября 1810 г.; аттестат о службе, полученный им при этом, долгое время сбивал биографов Крылова неверными данными о его первоначальной службе, проставленными, очевидно, как попало; они исправляются главным образом при помощи материалов, сообщенных М. Семевским (в Сборнике Академии Наук). Все это время деятельность его как баснописца продолжается и в 1809 г. выходит первое издание «Басен Ивана Крылова» (числом 23); оно было повторено (с некоторыми изменениями текста) в 1811 г., а несколькими месяцами раньше, в том же году, явилась книжка «Новых басен» (числом 21); появились сочувственные разборы Жуковского (1809) и А.Е. Измайлова-баснописца; в короткое время создается широкая и прочная популярность; в 1811 г. (16 декабря) Крылов избран и члены Российской Академии. С 7 января 1812 г. началась его служба в Императорской Публичной библиотеке, сперва помощником библиотекаря, потом (с 1816 г.) библиотекарем, продолжавшаяся почти до самой смерти и сопровождавшаяся целым рядом монарших милостей и наград, большей частью при посредстве директора Библиотеки А.Н. Оленина, относившегося к Крылову очень доброжелательно; уже в феврале 1812 г. ему назначена пенсия из Кабинета в полторы тысячи руб., которая была удвоена в 1820 г. и увеличена вчетверо в 1834 г.; кроме того, отпускаются суммы на новые издания басен; жалуются ордена и чины; при выходе в отставку в 1841 г. (1-го марта) Крылову назначают все получаемое им содержание (11700 руб. асс.) в пенсию.
Глубоко анализируя творчество И.А. Крылова, сильно выделяя его прижизненные издания, как предмет коллекционирования, и ставя их вровень с прижизненными изданиями А.С. Пушкина, Н.П. Смирнов-Сокольский не переставал удивляться, как грамотно и вдумчиво Иван Андреевич провел свою «пиар-кампанию». Вот что он пишет по этому поводу в своих «Рассказах о книгах» о первых изданиях «Басен»: «Свою первую книгу басен И.А. Крылов выпустил в свет в 1809 году. Подошел он к этому важнейшему событию своей жизни обдуманно и осторожно. Все басни Крылов не только предварительно напечатал в «Драматическом вестнике», но и неоднократно читал их вслух в различных литературных салонах, в гостиных влиятельных лиц, в литературных кружках самых различных направлений. Обладая незаурядными актерскими способностями, Иван Андреевич читал свои басни с удивительным мастерством и неизменно имел огромный успех. Постепенно он стал модной фигурой в петербургском свете. Он с охотой принимал приглашения на обеды, на вечера и, не отказываясь, читал басни. Читая, Крылов внимательно присматривался к выражению лиц слушателей: а не слишком ли прозрачен затаенный смысл басен? Или наоборот, слишком глубоко спрятан? Но нет, языком Эзопа баснописец овладел виртуозно. Его лисы, медведи, вороны мартышки - богатым и сытым слушателям говорили одно, а народу совершено другое... Избранный сатириком путь верен! И еще одно обстоятельство заметил Иван Андреевич: оказывается, чрезвычайно важно его собственное поведение на этих вечерах и обедах, где он читает басни. Явную симпатию окружающих вызывает его несколько чрезмерный аппетит. По городу начали ходить анекдоты, что Крылов может запросто скушать целого гуся, поросенка, что он вообще чудак и оригинал. Это хорошо! Это сразу настраивает аудиторию на добродушный лад, на улыбку. Опасный внутренний смысл каждой басни прячется еще глубже от людей, от которых надо его прятать. Хорошо помогают Крылову разговоры о том, что Оленин ему всячески покровительствует. Надо постараться, чтобы эти разговоры усилились. Так началось не только сочинение басен, но и «сочинение» жизни самого баснописца. Жизни, в которой должен быть обдуман каждый шаг, созданы особый облик, характер и поведение. Только так, может быть, и удастся писать и печатать такие басни, какими их задумал Крылов. В своем мировоззрении, в своих убеждениях Иван Андреевич не собирался меняться ни на мгновенье. «Якобинский заквас» юности по-прежнему питал его мысли и чувства. Только проявлять этот «заквас» баснописец решил по-другому, чем раньше. Опыт проведения первой же книги басен через цензуру показал Крылову, что предпринимаемые им меры предосторожности отнюдь не напрасны. Книга, представленная в цензуру через Д. И. Языкова 27 октября 1808 года, была задержана цензором И.О. Тимковским почти на месяц. Басня «Парнас» вызвала резкое возражение цензора, и Крылов несколько раз ее переделывал и переписывал заново. А ведь И.О. Тимковский считался приятелем баснописца. Да и Д.И. Языков, через которого он представил книгу в цензуру, помогал как мог. Очевидно, всего этого мало. В следующий раз с его баснями пойдет в цензуру сам А.Н. Оленин — пусть помогает, его-то послушают наверняка! Наконец, 24 ноября того же 1808 года И.О. Тимковский подписал разрешение, и 24 февраля 1809 года книга вышла из типографии Губернского правления. Тоненькая книжка была напечатана весьма скромно, на голубоватой бумаге, без всяких украшений. Тираж книги был невелик — всего 1200 экземпляров. Но Крылов еще не знал полностью силы своих басен. Не знал, что книжка эта разойдется мгновенно и принесет ему сразу славу лучшего русского баснописца. В книге напечатаны 23 басни: «Ворона и лисица», «Дуб и трость», «Музыканты», «Два голубя», «Лягушка и вол», «Ларчик», «Мор зверей», «Петух и жемчужное зерно», «Невеста», «Волк и ягненок», «Парнас», «Лев и комар», «Стрекоза и муровей», «Оракул», «Лев на ловле», «Роща и огонь», «Лягушки, просящие царя», «Человек и лев», «Старик и трое молодых», «Орел и куры», «Муха и дорожные», «Обезьяны», «Пустынник и медведь». Сейчас это — одна из редчайших русских книг. Исследователь жизни и творчества Крылова В. Кеневич писал об этой книге:
«Единственный экземпляр, бывший у меня в руках, находится в Императорской Публичной библиотеке (ныне Государственная Публичная библиотека им. М. Е. Салтыкова-Щедрина). На заглавном листе его карандашом сделана надпись: «Нет. Нет в продаже, нет в Академии и трудно где-либо отыскать». Возможно, что сейчас уже и найдены другие экземпляры этой действительно редчайшей книги, однако в марте 1958 года ее не было в наличии в Отделе редких книг Государственной библиотеки СССР имени В.И. Ленина. Я буду рад, если со временем именно туда попадет имеющийся у меня первоклассный экземпляр этой книги, пришедший ко мне из собрания З. Гржебина. Тот же В. Кеневич, продолжая свое описание первой книги басен И.А. Крылова, высказывает такое соображение: «Издание это, которое Жуковский приветствовал известной статьей, особенно драгоценно потому, что представляет много весьма любопытных и при изучении Крылова важных вариантов». Итак, первая книга басен имела огромный успех. Со всех сторон слышались требования и на нее и ни новые басни. Но Иван Андреевич не торопился. Он уже знал действенность своего оружия и понимал, что «дразнить гусей» надо с умом, осторожно, строго дозируя порции сатирических молний. Он рад слухам о том, что он якобы ленив до предела и поэтому не пишет. На самом деле, он работал упорно и много. Дошедшие до нас черновики его басен показывают, сколько раз он переделывал и поправлял каждое слово, каждую фразу. По-прежнему Крылов принимал приглашения на обеды и вечера, с охотой читал новые, только что написанные басни. Это же лучшая проверка и текста басен и того впечатления, которое она производила на слушателей. Только через два года после выхода в свет первой книги Крылов решается напечатать вторую, с новыми баснями. В цензуру на этот раз книга была представлена через самого А.Н. Оленина и в один день (8 марта 1811 года) на нее было получено разрешение. Выпущена книга была из типографии Петербургского губернского правления 15 ноября того же года. Напечатана вторая книжка басен столь же скромно, как и первая. Тираж книги — 1200 экземпляров. В ней напечатана 21 новая басня. Почти одновременное этой книгой И.А. Крылов выпускает второе издание своего первого сборника басен, с существенными изменениями в тексте. Тираж этого издания — тоже 1200 экземпляров. Книга была представлена в Цензурный комитет 1 сентября 1811 года, разрешена 16 того же месяца, выпущена из типографии 9 декабря 1811 года. Обоих этих изданий 1811 года мне достать не удалось, и я описываю их по двум источникам: академическому изданию басен под редакцией А.П. Могилянского (М.-Л., 1956) и каталогу Л.И. Жевержеева, не имевшего первого издания 1809 года, но обладавшего этими двумя книжками 1811 года, причем на каждой была собственноручная дарственная надпись Крылова: «Его высокоблагородию Василию Ивановичу Красовскому». Ныне оба эти экземпляра с автографами находятся в замечательном собрании профессора Ивана Никаноровича Розанова. Судя по дореволюционным антикварным каталогам, редкостность изданий 1811 года несколько меньшая, чем у первой книги басен, напечатанной в 1809 году, но (вот поди ж ты!) мне они не попались».
В.А. Жуковский писал в «Вестнике Европы», 1809, №9, под заглавием: «Критика. Басни Ивана Крылова. С.-Петербург. В типографии губернского правления. 1809 г.» Непосредственным поводом для написания данной статьи явилось опубликование в 1809 году первого сборника басен Ивана Андреевича Крылова (1769-1844). Это событие привлекло внимание Жуковского, выступавшего в редактируемом им журнале «Вестник Европы» не только как поэт и прозаик, но и как критик-публицист. В эти годы Жуковский сам писал басни и, анализируя сборник Крылова, высказал некоторые общие суждения о басенном жанре:
«Что в наше время называется баснею? Стихотворный рассказ происшествия, в котором действующими лицами обыкновенно бывают или животные, или твари неодушевленные. Цель сего рассказа — впечатление в уме какой-нибудь нравственной истины, заимствуемой из общежития и, следовательно, более или менее Полезной. Отвлеченная истина, предлагаемая простым и вообще для редких приятным языком философа-моралиста, действуя на одни способности умственные, оставляет в душе человеческой один только легкий и слишком скоро исчезающий след. Та же самая истина, представленная в Действии и, следовательно, пробуждающая в нас и чувство и воображение, принимает в глазах наших образ вещественный, запечатлевается в рассудке сильнее и должна сохраниться в нем долее. Какое сравнение между сухим понятием, облеченным в простую одежду слов, и тем же самым понятием, одушевленным, украшенным приятностию вымысла, имеющим отличительную, заметную для воображения нашего форму? — Таков главный предмет баснописца.
Действующими лицами в басне бывают обыкновенно или животные, лишенные рассудка, или творения неодушевленные. Полагаю тому четыре главные причины. Первая: особенность характера, которою каждое животное отличено одно от другого. Басня есть мораль в действии; в ней общие понятия нравственности, извлекаемые из общежития, применяются, как сказано выше, к случаю частному и посредством сего применения делаются ощутительнее. Тот мир, который находим в басне, есть некоторым образом чистое зеркало, в котором отражается мир человеческий. Животные представляют в ней человека, но человека в некоторых только отношениях, с некоторыми свойствами, и каждое животное, имея при себе свой неотъемлемый постоянный характер, есть, так сказать, готовое и для каждого ясное изображение как человека, так и характера, ему принадлежащего. Вы заставляете действовать волка — я вижу кровожадного хищника; выводите на сцену лисицу — я вижу льстеца или обманщика, — и вы избавлены от труда прибегать к излишнему объяснению. Второе: перенося воображение читателя в новый мечтательный мир, вы доставляете ему удовольствие сравнивать вымышленное с существующим (которому первое служит подобием), а удовольствие сравнения делает и самую мораль привлекательною. Третье: басня есть нравственный урок, который с помощью скотов и вещей неодушевленных даете вы человеку; представляя ему в пример существа, отличные от него натурою и совершенно для него чуждые, вы щадите его самолюбие, вы заставляете его судить беспристрастно, и он нечувствительно произносит строгий приговор над самим собою. Четвертое: прелесть чудесного. На ту сцену, на которой привыкли мы видеть действующим человека, выводите вы могуществом поэзии такие творения, которые в существенности удалены от нее природою, — чудесность, столь же для нас приятная, как и в эпической поэме действие сверхъестественных сил, духов, сильфов, гномов и им подобных. Разительность чудесного сообщается некоторым образом и той морали, которая сокрыта под ним стихотворцем; а читатель, чтобы достигнуть до этой морали, согласен и самую чудесность принимать за естественное.
Напрасно приписывают изобретение басни рабству, а честь сего изобретения отдают в особенности какому-то азиатскому народу. Не знаю, почему рабам приличнее употреблять иносказания, нежели свободным. Если невольник, опасаясь раздражить тирана, принужден скрывать истину под маскою вымысла, то человек свободный, в угождение самолюбию — другого рода тирану и, может быть, еще более взыскательному — не менее обязан украшать предлагаемое им наставление формою приятною. В обоих случаях положение моралиста одинаково. Что же касается до изобретения, то басня, кажется нам, принадлежит не одному народу в особенности, а всем вообще, равно как и все другие роды поэзии. Вероятно, что прежде она была собственностию не стихотворца, а оратора и философа. И оратор и философ, рассуждая о предметах политики и нравственности, употребляли для большей ясности сравнения и примеры, заимствованные из общежития или природы. От простого примера, в котором представляемо было одно только сходство идеи предлагаемой с предметом заимственным, легко могли перейти к басне, в которой предлагаемая истина выводима из действия вымышленного, но имеющего отношение к действию настоящему и, так сказать, заступающему его место (ибо для произведения сильнейшего впечатления действие вымышленное должно быть принимаемо в басне (условно) за сбыточное, возможное и как будто в самом деле случившееся). Пример объясняет мысль, но он сливается с ее предложением и, так сказать, в нем исчезает. Басня есть нечто отдельное и целое, она заключает в себе действие для нас привлекательное — от сей отдельности и целости и самая мораль получает характер отличительный; а будучи выводима из действия привлекательного, сама становится для нас привлекательнее. В истории басни можно заметить три главные эпохи: первая, когда она была не иное что, как простой риторический способ, пример, сравнение; вторая, когда получила бытие отдельное и сделалась одним из действительнейших способов предложения моральной истины для оратора или философа нравственного, — таковы басни, известные нам под именем Эзоповых, Федровы и в наше время Лессинговы; третья, когда из области красноречия перешла она в область поэзии, то есть получила ту форму, которой обязана в наше время Лафонтену и его подражателям, а в древности Горацию. Древние философы (древних баснописцев надлежит скорее причислить к простым моралистам, нежели к поэтам) не сочиняли басен; они рассказывали их при случае, применяя их к обстоятельствам или к той истине, которую доказать были намерены; они хотели не нравиться своим рассказом, а просто наставлять, и для того, употребляя басню как способ убеждения, менее заботились о форме ее, нежели о согласии своего вымысла с моральною истиною, из него извлекаемою, или тем случаем, заимствованным из общежития, которому он служил подобием. Следственно, отличительный характер басен древних должна быть краткость. Моралист, имея в предмете: запечатлеть в уме читателя или слушателя известное правило практической морали, должен необходимо избегать всякой излишности в рассказе — следовательно, всякое украшение почитать излишностию. Язык его должен быть самый простой и краткий — следовательно, проза (Федр писал в стихах; но его стихи отличны от простой прозы одним только размером); наконец, заставляя действовать скотов и тварей неодушевленных, он должен употреблять их как одни аллегорические образы тех характеров, которые намерен изобразить, — следовательно, в одном только отношении к сим характерам, а не давать каждому характера собственного, ему принадлежащего, неотносительного, что отвлекло бы внимание от главного предмета, то есть от морали, и обратило бы его на принадлежность, то есть на те аллегорические лица, которые входят в состав басни. Лучшим образцом таких басен могут быть, по мнению моему, Лессинговы. — Но, сделавшись собственностью стихотворца, басня переменила и форму: что прежде было простою принадлежностью, — я говорю о действии, — то сделалось главным и столь же важным для стихотворца, как и самая мораль. Поэзию называют подражанием природе; цель ее: нравиться воображению, образуя рассудок и сердце, — следовательно, и баснописец-поэт необходимо должен, подражая той природе, которую берет за образец, нравиться воображению своим подражанием. Итак, в басне стихотворной я должен под личиною вымысла находить существенный мир со всеми его оттенками; животные, герои басни, представляют людей: следовательно, они должны для воображения моего сохранить не только собственный, данный природою им образ, но вместе и относительный, данный им стихотворцем, так чтобы я видел пред собою в одном и том же лице и животное и тот человеческий характер, которому оно служит изображением, со всеми их отличительными чертами. — Баснописец-поэт составляет один фантастический мир из двух существенных: в одном из сих последних заимствует он характеры, свойства моральные и самое действие, в другом одни только лица. Чего же я от него требую? Чтобы он пленял мое воображение верным изображением лиц; чтобы он своим рассказом принудил меня принимать в них живое участие; чтобы овладел и вниманием моим и чувством, заставляя их действовать согласно с моральными свойствами, им данными; чтобы волшебством поэзии увлек меня вместе с собою в тот мысленный мир, который создан его воображением, и сделал на время, так сказать, согражданином его обитателей; и чтобы, наконец, удовлетворил рассудку моему какою-нибудь моральною истиною, которая не иное что, как цель, к которой привел он меня стезею цветущею. Таковы басни стихотворцев новейших, и в особенности Лафонтеновы. Из всего сказанного выше следует, что басня (несмотря на Лессингово несколько натянутое разделение) может быть, естественно: или прозаическая, в которой вымысел без всяких украшений, ограниченный одним простым рассказом, служит только прозрачным покровом нравственной истины; или стихотворная, в которой вымысел украшен всеми богатствами поэзии, в которой главный предмет стихотворца: запечатлевая в уме нравственную истину, нравиться воображению и трогать чувство. Что же, спрашиваем, составляет совершенство басни? В прозаической — краткость, ясный слог, соответственность вымышленного происшествия той морали, которая должна быть из него извлекаема. Но стихотворная? Она требует гораздо более, и мы, чтоб получить некоторое понятие о совершенстве ее, взглянем на того стихотворца, который, первый показав образец стихотворной басни, остался навсегда образцом неподражаемым, — я говорю о Лафонтене. Определив характер сего единственного стихотворца, мы в то же время определим и истинный характер совершенной басни. Нельзя мне кажется, достигнуть до надлежащего превосходства в сем роде стихотворения не имея того характера, который находим в Лафонтене, получившем от современников наименование добродушного. Баснописец есть сын природы предпочтительно пред всеми другими стихотворцами. Самый обыкновенный ум способен украсить нравоучение вымыслом, вывести на сцену скотов и дать язык вещам неодушевленным — но будет ли в произведениях его та прелесть, которую находим в баснях и вообще во всех сочинениях Лафонтена? Чтоб принимать живое участие в тех маловажных предметах, которые должны овладеть вниманием баснописца и сделать их занимательными для самого хладнокровного читателя, надлежит иметь сию неискусственную чувствительность невинного сердца, которая привязывает его ко всем созданиям природы без изъятия; сию полноту души, с которою бываем мы счастливы при совершенном недостатке преимуществ, доставляемых и обществом и фортуною, с которою мы веселы в уединении и заняты, не имея никакого дела: сие расположение к добру, с которым все представляется нам и в обществе и в природе прекрасным, потому что все бывает тогда украшено в глазах наших собственным нашим чувством; сию беззаботность, которая оставляет нам полную свободу заниматься с удовольствием такими вещами, которые для других как будто не существуют или кажутся презренными; сие простодушие, которое уверяет нас, что все имеют одинакое с нами чувство и все способны принимать одинакое с нами участие в тех предметах, которые для нас одни привлекательны; тогда вся природа наполнена для нас существами знакомыми и любезными нашему сердцу; все творения составляют наше семейство — мы трогаемся судьбою увядающего цветка, разделяем заботливость ласточки, свивающей для малюток своих гнездо, наслаждаемся, внимая Пению пустынного соловья, и сожалеем о нем, будучи искренно уверены, что и он имеет свои потери; чувства сии живы, потому что душа, наполненная ими, будучи истинно непорочна, предается им с младенческою беззаботностию, не развлекаема никаким посторонним беспокойством, никакою возмутительною страстию. Таков характер Лафонтена. Можно ли ж удивляться, что басни его имеют для всех неизъяснимую прелесть? Лафонтен рассказывает нам о тех существах, которые к нему близки, и первый совершенно уверен в истине своего рассказа. Подумаешь, что натура наименовала его историком того мира, в который он переселился воображением; он рассказывает с чувством о своей родине; он хочет и вас заставить полюбить ту сторону, которая ему так мила и знакома; он говорит с вами не для того, чтоб быть вашим наставником, но для того, что ему весело говорить; не ищите в баснях его морали — ее нет! — но вы найдете в них его душу, которая вся изливается перед вами в прелестных чувствах, в простых, для всякого ясных мыслях, без умысла, без искусства; вы слышите милого младенца, исполненного высокой мудрости; научаясь любить его, становитесь сами и лучше и довольнее собственным бытием и нечувствительно находите все вокруг себя прекрасным. Читая Лафонтена, замечаем в душе своей то чувство, которое обыкновенно производит в ней присутствие скромного, милого, совершенно добродушного мудреца, — она спокойна, счастлива, довольна и природою и собою. С таким единственным характером Лафонтен соединял и дарования поэта в высочайшей степени. Что называю дарованием поэта? Воображение, представляющее предметы живо и с самой привлекательной стороны, способность изображать сии предметы для других приличными им красками и так, чтобы они представлялись им с такою же ясностию, с какою и нам самим представляются; способность (в особенности необходимая баснописцу) рассказывать просто, приятно, без принуждения, но рассказывать языком стихотворным, то есть украшая без всякой натяжки простой рассказ выражениями высокими, поэтическими вымыслами, картинами и разнообразя его смелыми оборотами. Таков Лафонтен в своих баснях. Никто не умеет столь непринужденно переходить от простого предмета к высокому, от обыкновенного рассказа к стихотворному, никто не имеет такого разнообразия оборотов, такой живописности выражений, такого искусства сливать с простым описанием остроумные мысли или нежные чувства. Найдите в басне: «Ястреба и Голуби» (livre VII, fable VIII) описание сражения; читая его, можете вообразить, что дело идет о римлянах и германцах: так много в нем поэзии; но тон стихотворца нимало не покажется вам неприличным его предмету. Отчего это? Оттого, что он воображением присутствует при том происшествии, которое описывает, и первый совершенно уверен в его важности; не мыслит вас обманывать, но сам обманут. Таково неподражаемое искусство Лафонтена. Из всего, что сказано выше, легко можно вывести общие правила для баснописца. Оставляя этот труд нашим читателям, мы обратим глаза на Басни Крылова, которые подали нам повод к сим рассуждениям. Чтобы определить характер нашего стихотворца, надлежит рассматривать басни его не с той точки зрения, с какой обыкновенно смотрим на басен Лафонтена. Лафонтен, который не выдумал ни одной собственной басни, почитается, невзирая на то, поэтом оригинальным. Причина ясна: Лафонтен, заимствуя у других вымыслы, ни у кого не заимствовал ни той прелести слога, ни тех чувств, ни тех мыслей, ни тех истинно стихотворных картин, ни того характера простоты, которыми украсил и, так сказать, обратил в свою собственность заимствованное. Рассказ принадлежит Лафонтену; а в стихотворной басне рассказ есть главное. Крылов, напротив, занял у Лафонтена (в большей части басен своих) и вымысел и рассказ: следственно, может иметь право на имя автора оригинального по одному только искусству присваивать себе чужие мысли, чужие чувства и чужой гений. Не опасаясь никакого возражения, мы позволяем себе утверждать решительно, что подражатель-стихотворец может быть автором оригинальным, хотя бы он не написал и ничего собственного. Переводчик в прозе есть раб; переводчик в стихах — соперник. Вы видите двух актеров, которые занимают искусство декламации у третьего; один подражает с рабскою точностью и взорам и телодвижениям образца своего; другой, напротив, стараясь сравниться с ним в превосходстве представления одинакой роли, употребляет способы собственные, ему одному приличные. Поэт оригинальный воспламеняется идеалом, который находит у себя в воображении; поэт-подражатель в такой же степени воспламеняется образцом своим, который заступает для него тогда место идеала собственного: следственно, переводчик, уступая образцу своему пальму изобретательности, должен необходимо иметь почти одинаков с ним воображение, одинаков искусство слога, одинакую силу в уме и чувствах. Скажу более: подражатель, не будучи изобретателем в целом, должен им быть непременно по частям; прекрасное редко переходит из одного языка в другой, не утратив нисколько своего совершенства: что же обязан делать переводчик? Находить у себя в воображении такие красоты, которые бы могли служить заменою, следовательно производить собственное, равно и превосходное: не значит ли это быть творцом? И не потребно ли для того иметь дарование писателя оригинального? Заметим, что для переводчика басни оригинальность такого рода гораздо нужнее, нежели для переводчика оды, эпопеи и других возвышенных стихотворений. Все языки имеют между собою некоторое сходство в высоком и совершенно отличны один от другого в простом или, лучше сказать, в простонародном. Оды и прочие возвышенные стихотворения могут быть переведены довольно близко, не потеряв своей оригинальности; напротив, басня (в которую, надобно заметить, входят и красоты, принадлежащие всем другим родам стихотворства) будет совершенно испорчена переводом близким. Что ж должен делать баснописец-подражатель? Творить в подражании своем красоты, отвечающие тем, которые он находит в подлиннике. А если он не имеет ни чувства, ни воображения того стихотворца, которому подражает, что будет его перевод? Смешная карикатура прекрасного подлинника. Мы позволяем себе утверждать, что Крылов может быть причислен к переводчикам искусным и потому точно заслуживает имя стихотворца оригинального. Слог басен его вообще легок, чист и всегда приятен. Он рассказывает свободно и нередко с тем милым простодушием, которое так пленительно в Лафонтене. Он имеет гибкий слог, который всегда применяет к своему предмету: то возвышается в описании величественном, то трогает вас простым изображением нежного чувства, то забавляет смешным выражением или оборотом. Он искусен в живописи — имея дар воображать весьма живо предметы свои, он умеет и переселять их в воображение читателя; каждое действующее в басне его лицо имеет характер и образ, ему одному приличные; читатель точно присутствует мысленно при том действии, которое описывает стихотворец. Лучшими баснями из XXIII, имеющих каждая свое достоинство, почитаем следующие: «Два Голубя», «Невеста», «Стрекоза и Муравей», «Пустынник и Медведь», «Лягушки, просящие царя». Два Голубя», басня, переведенная из Лафонтена, кажется нам почти столько же совершенною, как и басня Дмитриева того же имени: в обеих рассказ равно приятен; в последней более поэзии, краткости и силы в слоге; зато в первой, если не ошибаемся, чувства выражены с большим простодушием: Два Голубя как два родные брата жили;
Друг без друга они не ели и не пили;
Где видишь одного, другой уж верно там;
И радость и печаль, все было пополам
Не видели они, как время пролетало:
Бывало грустно им, а скучно не бывало.
В этих шести стихах, которые все принадлежат подражателю, распространен один прекрасный стих Лафонтена:
Deux pigeons s'aimaient d'amour tendre, — но они, верно, не покажутся никому излишними. Можно ли приятнее представить счастливое согласие двух друзей? Вот то, что называется заменить красоты подлинника собственными. Вы, конечно, заметили последний, простой и нежный стих:
Бывало грустно им, а скучно не бывало.
Ну, кажется, куда б хотеть
Или от милой, иль от друга? —
Нет, вздумал странствовать один из них: лететь.
И этих стихов нет в подлиннике — но они милы тем простодушием, с каким выражается в них нежное чувство. Хотите ли картин? Вот изображение бури в одном живописном стихе:
Вдруг в встречу дождь и гром;
Под ним, как океан, синеет степь кругом.
Вот изображение опасности голубка-путешественника, которого преследует ястреб:
Уж когти хищные над ним распущены;
Уж холодом в него с широких крыльев пышет.
Стих тем более важный, что в нем стихотворец мимоходом, одною чертою, напоминает нам о том, что делается в свете, где иногда раздор злодеев бывает спасением невинности. Это искусство намекать принадлежит в особенности Лафонтену. Заключение басни прекрасно в обоих переводах, с тою только разницею, что Крылов заменил стихи подлинника собственными, а Дмитриев перевел очень близко Лафонтена и с ним сравнился. Выпишем и те и другие:
Кляня охоту видеть свет,
Поплелся кое-как домой без новых бед...
Счастлив еще: его там дружба ожидает!
К отраде он своей,
Услугу, лекаря и помощь видит в ней;
С ней скоро и беды и горе забывает.
О вы, которые объехать свет вокруг
Желанием горите,
Бы эту басенку прочтите
И в дальний путь такой пускайтеся не вдруг:
Что б ни сулило вам воображенье ваше –
Не верьте, той земли не сыщете вы краше,
Где ваша милая и где живет ваш друг.
Крылов.
О вы, которых бог любви соединил,
Хотите ль странствовать?
Забудьте гордый Нил
И дале ближнего ручья не разлучайтесь.
Чем любоваться вам?
Друг другом восхищайтесь;
Пускай один в другом находит каждый час
Прекрасный, новый мир, всегда разнообразный.
Бывает ли в любви хоть миг для сердца праздный?
Любовь, поверьте мне, все заменит для вас.
Я сам любил — тогда за луг уединенный,
Присутствием моей любезной озаренный,
Я не хотел бы взять ни мраморных палат,
Ни царства в небесах...
Придете ль вы назад.
Минуты радостей, минуты восхищений?
Иль буду я одним воспоминаньем жить?
Ужель прошла пора столь милых обольщений,
И полно мне любить?
Дмитриев.
Последние стихи лучше первых — но должно ли их и сравнивать? Крылов, не желая переводить снова, а может быть, и не надеясь перевести лучите то, что переведено как нельзя лучше, заменил красоту подлинника собственною. Заключение басни его (если не сравнивать его ни с Лафонтеновым, ни с переводом Дмитриева) прекрасно само по себе. Например, после подробного описания несчастий голубка-путешественника, не тронет ли вас этот один прекрасный и нежный стих? Счастлив еще: его там дружба ожидает. Автор поставил одно имя дружбы в противоположность живой картине страдания, и вы спокойны насчет печального странника. Поэт дал полную волю вашему воображению представить вам все те отрады, которые найдет голубок его, возвратившись к своему другу. Здесь всякая подробность была бы излишнею и только ослабила бы главное действие. Посредственный писатель, вероятно, воспользовался бы этим случаем, чтобы наскучить читателю обыкновенными выражениями чувства, — но истинное дарование воздержнее: оно обнаруживается и в том, что поэт описывает, и в том, о чем он умалчивает, полагаясь на чувство читателя. Последние три стиха прелестны своею простотою и нежностью.
Выпишем еще несколько примеров. Вот прекрасное изображение моровой язвы:
Лютейший бич небес, природы ужас, мор
Свирепствует в лесах: уныли звери;
В ад распахнулись настежь двери;
Смерть рыщет по полям, по рвам, по высям гор;
Везде разметаны ее свирепства жертвы;
На час по тысяче валится их;
А те, которые в живых,
Такой же части ждя, чуть ходят полумертвы.
Те ж звери, да не те в беде великой той;
Не давит волк овец и смирен, как святой;
Дав курим роздых и покой,
Лиса постится в подземелье;
И пища им на ум нейдет;
С голубкой голубь врозь живет;
Любви в помине больше нет;
А без любви какое уж веселье!
Крылов занял у Лафонтена искусство смешивать с простым и легким рассказом картины истинно стихотворные:
Смерть рыщет по полям, по рвам, по высям гор;
Везде разметаны ее свирепства жертвы.
Два стиха, которые не испортили бы никакого описания моровой язвы в эпической поэме.
Не давит волк овец и смирен, как святой;
Дав курам роздых и покой,
Лиса постится в подземелье.
Здесь рассказ стихотворный забавен и легок, но он не составляет неприятной противоположности с поэтическою картиною язвы. А в следующих трех стихам с простым описанием сливается нежное чувство:
С голубкой голубь врозь живет;
Любви и помине больше нет;
А без любви какое уж веселье!
Это перевод, и самый лучший, прекрасных Лафонтеновых стихов:
Les tourterelles se fuyaient: Plus d'amour, partant plus de joie!
Какая разница с переводом Княжнина, который, однако, недурен:
И горлицы друг друга убегают,
Нет более любви в лесах и нет утех!
Вот еще несколько примеров; мы оставляем заметить в них красоты самим читателям.
Пример разговора. Стрекоза пришла с просьбою к Муравью:
Не оставь меня, кум милой;
Дай ты мне собраться с силой
И до вешних только дней
Прокорми и обогрей».
Лягушки просили у Юпитера царя — и Юпитер
Дал им царя — летит к ним с шумом царь с небес;
И плотно так он треснулся на царство,
Что ходенем пошло трясинно государство.
Со всех лягушки ног
В испуге пометались,
Кто как успел, куда кто мог,
И шепотом царю по кельям дивовались.
И подлинно, что царь на диво был им дан:
Не суетлив, не вертопрашен,
Степенен, молчалив и важен;
Дородством, ростом великан;
Ну, посмотреть, так это чудо!
Одно в царе лишь было худо:
Царь этот был осиновый чурбан.
Сначала, чтя его особу превысоку,
Не смеет подступить из подданных никто;
Чуть смеют на него глядеть они — и те
Украдкой, издали, сквозь аир и осоку.
Но так как в свете чуда нет,
К которому не пригляделся б свет,
То и они — сперва от страха отдохнули,
Потом к царю подползть, с преданностью дерзнули;
Сперва перед царем ничком;
А там, кто посмелей, дай сесть к нему бочком,
Дай попытаться сесть с ним рядом;
А там, которые еще поудалей,
К царю садятся уж и задом.
Царь терпит все по милости своей.
Немного погодя, посмотришь, кто захочет,
Тот на него и вскочит.
Можно забыть, что читаешь стихи: так этот рассказ легок, прост и свободен. Между тем какая поэзия! Я разумею здесь под словом поэзия искусство представлять предметы так живо, что они кажутся присутственными.
Что ходенем пошло трясинно государство... живопись в самых звуках! Два длинных слова: ходенем и трясинно прекрасно изображают потрясение болота.
Со всех лягушки ног
В испуге пометались,
Кто как успел, куда кто мог.
В последнем стихе, напротив, красота состоит в искусном соединении односложных слов, которые своею гармонией) представляют скачки и прыганье. Вся эта тирада есть образец легкого, приятного и живописного рассказа. Смеем даже утверждать, что здесь подражание превосходит подлинник; а это весьма много, ибо Лафонтенова басня прекрасна; в стихах последнего, кажется, менее живописи, и самый рассказ его не столь забавен. Еще один или два примера — и кончим.
Жил некто человек безродной, одинакой,
Вдали от города, в глуши.
Про жизнь пустынную как сладко ни пиши,
А в одиночестве способен жить не всякой;
Утешно нам и грусть и радость разделить.
Мне скажут: а лужок, а темная дуброва,
Пригорки, ручейки и мурава шелкова? —
Прекрасны, что и говорить!
А все прискучатся, как не с кем молвить слова.
Вот истинное простодушие Лафонтена, который, верно, не мог бы выразиться лучше, когда бы родился русским. Заметим, однако, здесь ошибку: Крылов употребил слово одинакой (с кем или с чем-нибудь совершенно сходный) вместо слова одинокой (не имеющий ни родства, ни связей). Далее автор описывает пустынника и друга его, медведя. Первый устал от прогулки; последний предлагает ему заснуть:
Пустынник был сговорчив, лег, зевнул,
Да тотчас и заснул.
А Миша на часах, да он и не без дела:
У друга на нос муха села —
Он друга обмахнул —
Взглянул —
А муха на щеке — согнал — а муха снова
У друга на носу.
Здесь подражание несравненно лучше подлинника. Лафонтен сказал просто:
Sur le bout de son nez une (муха) allant se placer,
Mit l'ours au dИsespoir — il eut beau la chasser!
Какая разница! В переводе картина, и картина совершенная. Стихи летают вместе с мухою. Непосредственно за ними следуют другие, изображающие противное, медлительность медведя; здесь все слова длинные, стихи тянутся:
Вот Мишенька, не говоря ни слова,
Увесистый булыжник в лапы сгреб,
Присел на корточки, не переводит духу,
Сам думает: «Молчи ж, уж я тебя, воструху!»
И, у друга на лбу подкарауля муху,
Что силы есть, хвать друга камнем в лоб.
Все эти слова: Мишенька, увесистый, булыжник, корточки, переводит, думает, и у друга, подкарауля, прекрасно изображают медлительность и осторожность: за пятью длинными, тяжелыми стихами следует быстро полустишие:
Хвать друга камнем в лоб.
Это молния, это удар! Вот истинная живопись, и какая противоположность последней картины с первою. Но довольно; читатели могут сами развернуть Басни Крылова и заметить в них те красоты, о которых мы не сказали ни слова за неимением времени и места. Сделаем общее замечание о недостатках. Слог Крылова кажется нам в иных местах растянутым и слабым (зато мы нигде не заметили ни малейшей принужденности в рассказе); попадаются погрешности против языка, выражения, противные вкусу, грубые и тем более заметные, что слог вообще везде и легок и приятен... Почти столько же совершенною, как и басня Дмитриева... Потому что в начале XIX века басни поэта сентиментального направления И.И. Дмитриева пользовались большой популярностью и славой. Достоинства этих басен чрезмерно преувеличивались. Такой тонкий критик, как П.А. Вяземский, даже в 1823 г. отдавал предпочтение Дмитриеву перед Крыловым. Для Жуковского авторитет Дмитриева был вообще непререкаем, и, сравнивая его с Крыловым, он тем самым подчеркивал значение, которое им придавалось первому сборнику нового баснописца».