Марина Цветаева. Вечерний альбом. Стихи. (Детство.- Любовь.- Только тени). М.: Тип. т-ва А.И. Мамонтова, 1910. Первая книга автора.
Price Realized: $ 21 300
2, 224 с. 16,5х12,5 см. Книга издана тиражом 500 экземпляров на средства автора.
Уход: 600 000 руб. С учётом 10% премии: 660 000 руб. $21,300 при курсе: 31,0036. Аукцион «В Никитском» № 13. От Серебряного века до конструктивизма и советской парадной книги. 11 апреля 2013 года. Москва. Лот № 58.
Библиографические источники:
1. Л.М. Турчинский, с. 715;
2.А.К. Тарасенков, с. 395;
3. И.Н. Розанов, № 4230;
4. М.С. Лесман, № 2430;
5. См.-Сок. № 2981.
Детство оборвалось, но жизнь не остановилась. Надо было привыкать к реальному сиротству – жизни подростка без матери. Ни старшая сестра Валерия, никто из родственниц не выразил желания продолжить воспитание Марины и Аси – задача казалась слишком трудной: девочки не были похожи на обычных детей их круга. Отец остался их единственным хранителем и воспитателем, но влияния на Марину не имел – да и что он мог дать девочкам в том возрасте, когда больше всего требуется материнское, женское участие? Через год после смерти Марии Александровны Валерия уехала учительствовать в Козлов, а вернувшись, поселилась отдельно от семьи. Семья распадалась, с этим уже ничего нельзя было поделать. Много позже Цветаева признавалась:
«...главное – росла без матери, т. е. расшибалась обо все углы. ( Угловатость(всех росших без матери) во мне осталась. Но – скорей внутренняя. – И сиротство)».
Дом-музей Максимилиана Волошина в Коктебеле.
Чувство сиротства усугублялось с годами: Марина отходила от людей и замыкалась в книгах. Первый год после смерти матери она жила и училась в пансионе фон Дервиз на Старой Басманной, дома бывала в воскресенье и праздники. Она все еще была увлечена революционными идеями и книгами, с ними шла к новым подругам, пыталась увлечь их, искала отклика. И находила – это было так необычно: разговоры о революции в женском пансионе! Однако начальство не было склонно терпеть то «свободомыслие», которое несла в пансион Цветаева. Ранней весной, не кончив учебного года, ей пришлось уйти из пансиона фон Дервиз.
Учение перестало ее интересовать. В следующие три года она сменила еще две гимназии, но училась в них чисто формально. Нельзя было бросить их, не огорчив этим отца, считавшего образование важнейшим делом и долгом. Марина «вышла» (так тогда говорили) из гимназии после седьмого класса. Восьмой считался педагогическим, а ей было ясно, что учительницей она никогда не станет. После смерти матери она постепенно «свела на нет» и занятия музыкой: больше не для кого было стараться, некого радовать или огорчать своей игрой. Отрезвило ли ее исключение из гимназии фон Дервиз? Возможно, оно не прошло бесследно. Примерно это время она отмечает как еще одну ступень «душевных событий»:
«16 лет – разрыв с идейностью, любовь к Сарре Бернар („Орленок“), взрыв бонапартизма, с 16 лет по 18 – Наполеон (Виктор Гюго, Беранже, Фредерик Массон, Тьер, мемуары, Культ). Французские и германские поэты». Выше в том же «Ответе на анкету»: «с 12 лет и поныне (Анкета относится к 1926 году.) – Наполеониада...»
И в 1935 году в письме В.Н. Буниной:
«Еще бы написать Святую Елену: дань любви за жизнь».
Марина погрузилась в эпоху Наполеона; она жила в его мире, как собственные переживая все взлеты и падения этого гения и драматическую судьбу его сына Герцога Рейхштадтского. Она окружила себя книгами, гравюрами, портретами, связанными с ними, в киот в своей комнате вместо иконы вставила портрет Наполеона. Это было прямым кощунством, и отец, однажды заметив, пытался ее урезонить, но получил жестокий отпор. Марина с неотроческой силой отстаивала свою душевную независимость. Она почти перестала ходить в гимназию. Спрятавшись утром на чердаке, дожидалась ухода отца на службу, а потом спускалась в свою комнату, чтобы погрузиться в эпоху Наполеона. Пережив, но не изжив это страстное увлечение, она писала В. В. Розанову в 1914 году:
«16-ти лет безумно полюбила Наполеона I и Наполеона II, целый год жила без людей, одна в своей маленькой комнатке, в своем огромном мире...»
Мир, открывавшийся ей, и правда, был огромен: мир истории и литературы. Марина собирала и читала все, что было написано о Наполеоне и его времени на трех известных ей языках: мемуары, исторические документы, исследования, стихи… Цветаева любила не столько реального Наполеона, сколько легенду о нем. Если Пушкина привлекала в Наполеоне его двойственность, совмещение в одном лице «гения и злодейства» («чудный муж, посланник провиденья» и «мятежной вольности наследник и убийца», «хладный кровопийца»), если он задавался мучительным вопросом – зачем:
Зачем ты послан был и кто тебя послал?
Чего, добра иль зла, ты верный был свершитель?
Зачем потух, зачем блистал,
Земли чудесный посетитель? —
то Цветаеву волновала необыкновенная судьба самого Наполеона с его величественным взлетом и – главное – горестным падением. По складу своего характера она должна была больше всего любить в Наполеоне узника Святой Елены. В ее записях есть признание: «Зная себя, знаю: Бонапарта я бы осмелилась полюбить в день его падения». Интересно, что Цветаева не посвятила Наполеону ни одного стихотворения – вероятно, она не хотела соперничать со своими великими предшественниками. Она избрала героем сына Наполеона юного Герцога Рейхштадтского, Орленка из пьесы Эдмона Ростана. Образ возвышенного и прекрасного юноши, мечтающего о подвигах и славе отца, лишенного свободы, – образ «мученика Рейхштадтского» вполне соответствовал ее тогдашним романтическим устремлениям. Страсть к Наполеону заставила Марину рваться во Францию, влюбиться в старую, но все еще великую Сару Бернар, игравшую ростановского Орленка; эта страсть усадила Цветаеву за первую настоящую литературную работу: она начала переводить Ростана. Казалось невозможным не видеть Парижа, и летом 1909 года, с разрешения отца, – в шестнадцать лет, совершенно одна – она едет в Париж. Курс старинной французской литературы в Сорбонне был лишь поводом – душа Марины жаждала поклониться наполеоновским местам, подышать «его» воздухом, увидеть в «Орленке» Сару Бернар. Привычная с детства тоска о прошлом сливалась с юношеской тоской о настоящем и будущем. Реальности как бы не существовало, жизнь казалась призрачной и неопределенной, она жила в окружении любимых теней и хотела уверить себя, что можно прожить без людей, что ствол каштана способен заменить грудь друга – привязанность к деревьям она хранила всю жизнь.
Я здесь одна. К стволу каштана
Прильнуть так сладко голове!
И в сердце плачет стих Ростана
Как там, в покинутой Москве.
Париж в ночи мне чужд и жалок,
Дороже сердцу прежний бред!
Иду домой, там грусть фиалок
И чей-то ласковый портрет.
Там чей-то взор печально-братский,
Там нежный профиль на стене.
Rostand и мученик Рейхштадтский
И Сара – все придут во сне!..
Пройдет всего несколько месяцев, и Марина почувствует, что ей недостаточно деревьев и фотографий, что она ждет человеческой, мужской любви и дружбы:
Днем – скрываю, днем – молчу.
Месяц в небе, – нету мочи!
В эти месячные ночи
Рвусь к любимому плечу.
Марина с отцом. 1905.
Париж много дал в ощущении своей взрослости и независимости, но только усугубил тоску одиночества. Правда, еще до поездки у Марины и Аси появились два новых – взрослых – друга: Лидия Александровна Тамбурер, зубной врач, женщина, близкая к литературно-художественным кругам Москвы, и поэт Эллис – Лев Львович Кобылинский, он был первым живым поэтом в Марининой жизни. Лидию Александровну, не называя имени, упоминает Марина Цветаева в эссе о Волошине и воспоминаниях об отце. Как же нужна была Марине взрослая подруга! Конечно, Лидия Александровна не могла заменить мать, но она любила Марину и ее стихи, с ней можно было говорить о литературе, посоветоваться в делах душевных и житейских. Марина прозвала ее «Драконна», и это прозвище прижилось в дружеском кругу. Много позже Цветаева вспоминала Лидию Александровну:
«Это – наш общий друг: друг музея моего старого отца и моих очень юных стихотворений, друг рыболовных бдений моего взрослого брата и первых взрослых побед моей младшей сестры, друг каждого из нас в отдельности и всей семьи в целом, та, в чью дружбу мы укрылись, когда не стало нашей матери...»
Валерия Цветаева с сестрами Асей и Мариной.
С Драконной было легко и светло, она помогала Марине пережить многие горести наступавшей юности. Кажется странным: как метеор, промелькнув на горизонте сестер Цветаевых, Эллис приоткрыл им незнакомые миры и исчез, как будто не оставив следа в душе. «Переводчик Бодлера, один из самых страстных ранних символистов, разбросанный поэт, гениальный человек...» – мимоходом упомянула его Марина Цветаева, рассказывая об Андрее Белом. А между тем Эллис действительно был человеком замечательным, необычайным и странным даже в то богатое необычайными людьми время. Я сознательно приведу воспоминания о нем не символиста и не литератора, а социал-демократа, марксиста, революционера и подпольщика Н. Валентинова, в годы 1907—1909-й близко соприкоснувшегося с кругом московских символистов. Вот что он писал в книге «Два года с символистами»:
«Эллис незабываем и, как и А. Белый, неповторим. Этот странный человек с остро-зелеными глазами, белым мраморным лицом, неестественно черной, как будто лакированной бородкой, ярко красными, „вампирными“ губами, превращавший ночь в день, а день – в ночь, живший в комнате всегда темной с опущенными шторами и свечами перед портретом Бодлера, а потом бюстом Данте, обладал темпераментом бешеного агитатора, создавал необычайные мифы, вымыслы, был творцом всяких пародий и изумительным мимом... Белый утверждал, что Эллис „охватывался медиумизмом“...»
Последняя фраза сказана иронически, Валентинов подчеркивает, что для него все это было развлечением, театром, однако его собственный рассказ подтверждает, что это – было:
«Соединяя пропаганду бодлеризма со стремлением к „бесконечности“, его „aspiration ? l'infini“ (стремление к бесконечности, фр. – В. Ш.) с оккультизмом, он стал меня угощать великолепными вымыслами, в которых в фантастическом уборе, в беспорядке переплетались касания к мирам иным, демонические полеты в бездну, разные «paradis artificiel» (искусственный рай, фр.) .Смерть и Любовь, Грех и Красота».
Можно представить себе, каким интересным и притягательным должен был показаться такой человек Марине и Асе – одной, еще не вышедшей из отрочества, а другой, едва в него вступившей. Особенно Марине с ее уже появившейся тягой к «мирам иным».
Валентинов продолжает:
«Эллис вздумал мне символистически изобразить путь в Вечность. Передать нарисованную им картину „нашего“ (т. е. его и меня) шествия по коридору Вечности я абсолютно не способен. Рисовалась тьма, неведомо откуда появляющиеся таинственные серо-желтые, рыже-черные пятна, подобно каким-то птицам, бьющимся о зеркально отсвечивающие стены „коридора“. Мы идем, идем, путь бесконечен. То затухающие, то вспыхивающие огни то сбоку от нас, то под нами, то над нашей головой. Серый мрак сгущается. Конца коридору не видно. Его нет и не может быть. И в этом „нет“ в бесконечной дали есть что-то страшное, неизвестное, томящее. И не что-то, а может быть кто-то.
– Смотрите, смотрите вглубь коридора, вы видите – там что-то, кто-то мелькает? – с волнением спрашивает Эллис в медиумическом трансе...»
Марина Цветаева в 1908 году.
Взрослому и трезвому позитивисту Валентинову без труда удавалось вырваться из-под медиумических чар Эллиса. Не то было с Мариной и Асей: их души жаждали необыкновенного. Они отправлялись с Эллисом в фантастические путешествия, но к чести его надо сказать, что с ними он уносился не в пугающие коридоры Вечности, а в более подходящие им по возрасту сказочные миры... В стихотворении, посвященном Марине Цветаевой и названном «В рай», Эллис описал одно из таких ночных бдений:
На диван уселись дети,
ночь и стужа за окном,
и над ними, на портрете
мама спит последним сном .
«Ну, куда же мы поедем?
Перед нами сто дорог,
и к каким еще соседям
нас помчит Единорог?
Что же снова мы затеем,
ночь чему мы посвятим:
к великанам иль пигмеям,
как бывало, полетим...»
На какое-то время Эллис стал для сестер Чародеем, а для него дом в Трехпрудном – одним из гнезд, куда забрасывала его неустроенная жизнь перекати-поля. Отец благоволил Эллису как человеку образованному: Лев Львович блестяще окончил Московский университет по кафедре экономики, получил предложение остаться при университете, но, увлекшись идеями символизма, разочаровался в экономике и в марксизме, который привлекал его в юности. Он отказался от всякой карьеры, жил случайными литературными заработками, часто бывал попросту голоден. Смыслом его жизни стали поиски путей для духовного перерождения мира, для борьбы с Духом Зла – Сатаной, который, по теории Эллиса, распространялся благодаря испорченности самой натуры человека. Тождество своим взглядам он находил в творчестве Шарля Бодлера, страстным толкователем, пропагандистом и переводчиком которого был в те годы. Изучив различные социальные и экономические теории, Эллис отринул их все, утвердившись в убеждении, что только духовная революция поможет человечеству одолеть Дух Зла. Данте и Бодлер стали его кумирами. Вот с каким человеком проводили Марина и Ася вечера—а иногда и ночи! – слушая его вдохновенные монологи, следуя за ним в его безудержных фантазиях, сами сочиняя для него сказки и посвящая его в свои сны, которые он толковал. Часто под утро они отправлялись его провожать по тихим московским улицам. Валерия Цветаева вспоминала: «Чтобы помешать таким проводам, отец уносил из передней пальто. Но это не помеха: Ася, на извозчичьей пролетке, забыв о всяком пальто, с развевающимися волосами, таки едет провожать... Какие тут возможны уговоры?» Расставшись с Эллисом, девочки с трудом возвращались на землю, к гимназии, урокам – прозе дней. Высший накал этой дружбы пришелся на весну 1909 года, когда Иван Владимирович уезжал на съезд археологов в Каир, и Марина с Асей чувствовали себя дома абсолютно бесконтрольными. А что привлекало Эллиса к двум, едва вышедшим из детства девочкам? Конечно, ему льстило безраздельное господство над их сердцами и душами, но, по-видимому, он умно оценил талант и самостоятельность Марины. Она читала ему свои стихи, свой перевод ростановского «Орленка» . Эллис слушал увлеченно и одобрительно, его суждения были первым серьезным разбором того, что она писала. И что еще важнее для юношеского самоутверждения – Эллис и сам читал ей свои стихи и переводы, он, взрослый, настоящий, печатающийся поэт и критик! Он посвятил им с Асей стихи: Марине – «В рай» и «Ангел Хранитель», Асе – «Прежней Асе». Позже они были напечатаны в книге Эллиса «Арго».
Эллис открыл Марине мир современной русской поэзии, познакомил ее с идеями и спорами символистов, великолепно читал их стихи. Именно в период этой дружбы Цветаева «страстной и краткой любовью» полюбила стихи Валерия Брюсова. Так случилось, что с Эллисом Марина входила во взрослую жизнь – слишком рано, дикой, застенчивой и «расшибающейся обо все углы» девчонкой. По свидетельству Анастасии Цветаевой, в апогее их дружбы втроем Эллис неожиданно сделал едва семнадцатилетней Марине предложение – отзвук этого слышен в ее стихотворении «Ошибка». И, разумеется, получил отказ. «Слово „жених“ тогда ощущалось неприличным, а „муж“ (и слово и вещь) просто невозможным», – вспоминала Марина Цветаева по поводу Андрея Белого и его будущей жены Аси Тургеневой. К счастью, эта история не испортила их отношений с Эллисом. Он ввел Марину, еще гимназистку, в московский литературный круг, в котором протекала его собственная жизнь. Он был в числе организаторов возникшего в начале 1910 года книгоиздательства «Мусагет» – одного из центров литературной и умственной жизни тогдашней Москвы. Из всех многочисленных символистских обществ это должно было быть ей наиболее близким: «Мусагет» возводил свою родословную к Гёте, немецким романтикам и мистикам. Она стала бывать в «Мусагете» и у скульптора К. Крахта, где собирался «молодой Мусагет». Позднее она признавалась, что ничего не понимала в мусагетских теориях и докладах и относилась к ним, как к математике в гимназии. Ей нелегко было бывать на людях, разомкнуть свое добровольное затворничество. В эссе об Андрее Белом Цветаева подчеркивает, что молчала в «Мусагете» от застенчивости и «от непрерывно-ранимой гордости». Конечно, так оно и было. Однако две страницы спустя, противореча себе, она цитирует собственные слова, свидетельствующие, что, несмотря на застенчивость, – или благодаря ей? – она и тогда способна была задираться:
«—Я не люблю Вячеслава Иванова, потому что он мне сказал, что мои стихи – выжатый лимон. Чтобы посмотреть, что я на это скажу. А я сказала: „Совершенно верно“. Тогда на меня очень рассердился, сразу разъярился – Гершензон».
Невзирая на славу и авторитет «Вячеслава Великолепного», Марина готова была его подразнить – как и Михаила Гершензона, как многих других впоследствии. В «Мусагете» и Обществе свободной эстетики она видела и слышала замечательных людей. Эллис взял у Марины стихи для задуманной «Мусагетом» антологии. Для Цветаевой было событием и большой честью печататься рядом с «олимпийцами»: Александром Блоком, Вячеславом Ивановым, Андреем Белым, Михаилом Кузминым, Николаем Гумилевым... Она оказалась самой молодой участницей сборника. Антология появилась летом одиннадцатого года, но еще осенью десятого Марина, тайно от отца – гимназистам это не разрешалось – выпустила книгу собственных стихов «Beчерний альбом». У истоков ее тоже стоял Эллис. Это он познакомил сестер со своим другом Владимиром Оттоновичем Нилендером – первой юношеской любовью Марины. Цветаева рассердилась бы на меня за последнюю фразу. Она утверждала, что чувство любви существовало в ней с тех самых пор, как она начала себя помнить, и что она отчаивается определить, кого «самого первого, в самом первом детстве, до-детстве, любила», и видит себя «в неучтимом положении любившего отродясь, – дородясь: сразу начавшего с второго, а может быть сотого...». И все же Нилендер был первым реальным мужчиной, заставившим Марину ждать встреч, тосковать, плакать, писать стихи. Ей было семнадцать, ему – двадцать шесть лет. Как и она, он жил поэзией, но его страсть уходила в глубину веков: он был классик – знаток, исследователь и переводчик античности. Древняя Греция была страной его духа. В «цветаевские» времена он занимался переводом орфических гимнов и «Фрагментов» Гераклита Эфесского. Книга Гераклита, выпущенная Нилендером в 1910 году, многие годы «жила» у Цветаевой, экземпляр с ее пометками сохранился. Нилендер не зря познакомил Марину с Гераклитом, его философия оказалась близка ей, вошла в ее сознание. Еще и в 1933 году она поставила эпиграфом к статье «Поэты с историей и поэты без истории» одно из важнейших положений Гераклита:
«Никто еще дважды не ступал в одну и ту же реку».
Нилендер открыл Цветаевой и Орфея, образ которого стал ей родным и тема которого в разных вариациях многократно звучала в ее поэзии:
«Об Орфее я впервые, ушами души, а не головы, услышала от человека, которого – как тогда решила – первого любила...»
Оговорка «как тогда решила» не должна смущать нас: никогда не называя Нилендера, Цветаева никогда его не забыла и несколько раз упомянула в своей прозе. Мы мало знаем о Нилендере и его отношениях с Мариной. Философ Федор Степун вспоминает его в эти годы:
«Студент Нилендер, восторженный юноша, со священным трепетом трудился над переводом гимнов Орфея и фрагментов Гераклита Эфесского» .
Андрей Белый, мало кого из тогдашних друзей не обливший в своих мемуарах желчной иронией, о Нилендере говорит с нежностью: «флейтой орфической плакал Нилендер» . Судя по тому, что пишет младшая сестра Цветаевой, Нилендер был увлечен Мариной, однако роман их не состоялся. Для нее уже настало время искать выход из своего одиночества, но не настало из него выйти. В стихотворении «Невестам мудрецов», написанном в десятом году, Цветаева горько иронизировала:
Они покой находят в Гераклите,
Орфея тень им зажигает взор...
А что у вас? Один венчальный флер!..
Они с Нилендером решили не встречаться. И вот «взамен письма к человеку, с которым была лишена возможности сноситься иначе», Цветаева собирает стихи своих пятнадцати – семнадцати лет и издает «Вечерний альбом» – это было просто, нужно было только заплатить за печатание. «Взамен письма» определило характер этой книги. То, что порой невозможно сказать с глазу на глаз, Марина вложила в стихи, которые «он» прочтет наедине – как письмо или даже дневник. Так легче открыть себя, не стесняясь своей застенчивости, неуклюжести, «не тех» слов... Недаром Марина зачитывалась «Дневником» рано умершей талантливой художницы Марии Башкирцевой и посвятила «Вечерний альбом» ее «блестящей памяти». Дневник, как и письмо, располагает к большей открытости и откровенности, чем любой другой жанр. В стихах, обращенных к Цветаевой, Максимилиан Волошин вопрошал:
«Почему альбом, а не тетрадь?»
Но тетрадь, особенно в связи с семнадцатилетней гимназисткой, наводит на скучную мысль об уроках и домашних заданиях. Альбомы же напоминают об уютном вечере при керосиновой лампе, о девушках, шепчущихся о чем-то в углу дивана и пишущих друг другу стихи в альбом... Или поверяющих свои тайны заветному дневнику-альбому. «Уездной барышни альбом», над которым с нежной иронией подшучивал еще Пушкин. Цветаевский «Вечерний альбом» даже издан был на толстой «альбомной» бумаге и «одет» в плотную «альбомную» зеленую обложку. О чем эта книга? Как будто ни о чем особенном и в то же время о многом. В ней запечатлено знакомство отроческой души с миром. В распахнутые глаза, уши, сердце вливаются первые впечатления жизни. Здесь все: счастье быть с матерью и тепло домашнего уюта, радость встречи с природой и огорчения первой влюбленности, дружба, гимназия, книги. По этому сборнику можно составить представление о чувствах, настроениях, даже повседневном быте автора. В «Вечернем альбоме» три раздела. «Детство» – их общее, Марины и Аси детство, в котором они еще не отделились друг от друга и не воспринимают себя как «я», а лишь как «мы». Это милые сердцу подробности и воспоминания, общие игры, друзья, общая тоска по матери. Читателя не могла не поразить не только естественность всего, о чем рассказывала Цветаева, но и ее доверительное и доверчивое отношение ко всем, кто будет читать эти стихи. Раздел «Любовь» обращен к Нилендеру. Если в «Детстве» она поведала ему о своем прошлом, то здесь говорит о настоящем, о любви, боли разлуки, тоске одиночества. Можно видеть, как происходит «отпочкование» Марины от Аси: стихи к Чародею-Эллису написаны еще от имени обеих сестер, те, которые связаны с Нилендером – от собственного «я» Марины:
Ты мне памятен будешь, как самая нежная нота
В пробужденьи души...
Или:
По тебе тоскует наша зала,
– Ты в тени ее видал едва —
По тебе тоскуют те слова,
Что в тени тебе я не сказала...
В разделе «Только тени», обращенном к «любимым теням» Наполеона, Герцога Рейхштадтского и его возлюбленной, «дамы с камелиями» и Сары Бернар, в конце возникает и образ Нилендера, тоже ставшего тенью в элизиуме души Цветаевой. Стихи «Вечернего альбома» кажутся мне слабыми и сентиментальными. Они из разряда тех, которыми, как корью, надо переболеть в детстве. Однако книга эта имела по выходе большой успех. Ее приветствовали в Москве М. Волошин в «Утре России» и В. Брюсов в «Русской мысли», в Петербурге – Н. Гумилев в «Аполлоне» и в далеком Ростове-на-Дону начинающая поэтесса Мариэтта Шагинян в газете «Приазовский край». Их поразила прежде всего непосредственность и интимность стихов Цветаевой. Волошин сравнивал ее с женщинами-поэтессами предыдущего поколения: «ни у одной из них эта женская, эта девичья интимность не достигала такой наивности и искренности, как у Марины Цветаевой... „Невзрослый“ стих М. Цветаевой, иногда неуверенный в себе и ломающийся, как детский голос, умеет передать оттенки, недоступные стиху более взрослому» . Брюсов выделял книгу Цветаевой из огромного потока сборников начинающих авторов, которые, по его словам, «живут в фантастическом мире, ими для себя созданном, и как будто ничего не знают о том, что совершается вокруг нас, что ежедневно встречают наши глаза, о чем ежедневно приходится нам говорить и думать... Стихи Марины Цветаевой, напротив, всегда отправляются от какого-нибудь реального факта, от чего-нибудь действительно пережитого. Не боясь вводить в поэзию повседневность, она берет непосредственно черты жизни, и это придает ее стихам жуткую интимность» . Гумилев отметил то новое, что принесла в русскую поэзию первая книга Цветаевой: «нова смелая (иногда чрезмерно) интимность; новы темы, например, детская влюбленность; ново непосредственное, бездумное любование пустяками жизни». Он писал о «внутренней талантливости», «внутреннем своеобразии» молодой поэтессы. Было ясно, что на горизонте русской поэзии появился поэт, непохожий на других и никому не подражающий – с «лица необщим выраженьем». Более того – оказалось, что Цветаева не поддается влияниям. Дружа с Эллисом, она сумела устоять против «внушения» ей Бодлера. Восхищаясь поэзией Блока и Брюсова, бывая среди московских символистов «Мусагета», она осталась вне влияния символистов. С самого начала она была сама по себе, «одна из всех». И когда вскоре Волошин поспорил с поэтессой Аделаидой Герцык, что сумеет отыскать в стихах Цветаевой какое-нибудь литературное влияние, – он проиграл это пари. После появления отзыва Валерия Брюсова, выхватив из его рецензии несколько не понравившихся ей слов, Марина ринулась в бой на «мэтра». Это выглядело озорством, желанием эпатировать, однако она продемонстрировала свое неприятие поэтики символизма.
Нужно петь, что все темно,
Что над миром сны нависли...
Так теперь заведено. —
Этих чувств и этих мыслей
Мне от Бога не дано!
Стихотворение обращено прямо – «В. Я. Брюсову». Цветаева напечатала его во втором своем сборнике, начав войну с «мэтром» и вызвав его неприязнь на долгие годы. Много позже Владислав Ходасевич, рассказывая о Нине Петровской – одной из поэтесс московского круга символистов, чрезвычайно интересно определил сущность этого литературного направления: «Символисты не хотели отделять писателя от человека, литературную биографию от личной. Символизм не хотел быть только художественной школой, литературным течением. Все время он порывался стать жизненно-творческим методом... Это был ряд попыток, порой истинно героических, – найти сплав жизни и творчества, своего рода философский камень искусства» . Борьбой между «писателем» и «человеком» внутри каждого символиста объясняет Ходасевич то, что само творчество их «как бы недовоплотилось», в какой-то мере растрачиваясь на создание «поэм из своей личности». Если согласиться с таким подходом к символизму – а мне он кажется верным и справедливым – придется признать, что символизм как явление был противопоказан Цветаевой. Я не говорю о ее отношении к поэзии символистов или взаимоотношениях с отдельными его представителями. Она боготворила Блока, восхищалась Андреем Белым, дружила с Константином Бальмонтом и Волошиным, готова была сидеть «у подножья» Вячеслава Иванова... Дело не в личных притяжениях или отталкиваниях, а в мироощущении. В случае Цветаевой ни о каком «создании поэмы из своей жизни» речь идти не могла. Она была человеком долга, понимаемого ею глубоко и серьезно. Ее долг был двулик: долг перед поэзией и долг перед семьей. Ее жизнь стала исполнением этого долга. Отступлений почти не было. Она не строила свою жизнь, она ее выполняла, как будто по заранее заданному плану. Возможно, это звучит странно в отношении той совсем юной девушки, о которой говорится в этой главе. В те времена Цветаева не думала ни о чем подобном. Она была своевольной, беспорядочной, пренебрегающей мнением и интересами окружающих девчонкой. В семнадцать лет она начала курить и пристрастилась к рябиновой настойке – прячась от отца, которого любила и уважала, несмотря на множество приносимых ему огорчений. Бутылку из-под настойки, как вспоминает В. И. Цветаева, Марина выбрасывала в форточку, не думая о том, что падает она возле крыльца и может попасть кому-нибудь в голову. Запомнился старшей сестре и такой случай:
«Как-то вечером отец, возвращаясь домой, видит: дворник настойчиво выпроваживает кого-то со двора.
– Кто это? В чем дело?
Оказалось, Марина дала объявление в «Брачную газету», что требуется жених, указав при этом свой адрес.
Делалось это дурачась, мистификации ради».
Озорство, нежелание учиться, пренебрежение общепринятыми правилами жизни... Может быть, она давала себе разрядку и как-то компенсировала владевшее ею чувство одиночества? Ведь в то же время, выключаясь из окружающего, она неустанно работала: читала, писала, переводила. К восемнадцати годам Цветаева перевела «Орленка» и выпустила первую книгу стихов. В девятнадцать она стала автором еще одной книги. Еще не осознавая этого, она уже шла дорогой своего долга. Было ли близким легче от этого? Полгода спустя после смерти отца Цветаева признавалась, что он «очень страдал от нас, совсем не знал, что с нами делать». Автор статьи: Виктория Швейцер.
АНРИ ТРУАЙЯ
ДЕБЮТ В ПОЭЗИИ - ДЕБЮТ В ЛЮБВИ
Если верить Пушкину, русский народ опьянен поэзией. Музыка и стихи столь же незаменимы для его слуха, сколь воздух родной страны — для его легких. И не зря ту эпоху, в которую начинала творить Марина Цветаева, позже назовут «Серебряным веком поэтического вдохновения». Две столицы Российской империи соперничали в хвастовстве оригинальными талантами. Санкт-Пе-тербург раздувался от гордости, насчитывая «среди своих» Мережковского и Зинаиду Гиппиус, руководивших «философско-религиозным обществом»; Вячеслава Иванова, который управлял «Миром искусства» и «Аполлоном»; других писателей первой величины — таких, как Александр Блок, Николай Гумилев, Михаил Кузмин... Чтобы не отставать, Москва выдвинула вперед кружок «аргонавтов», вдохновляемых Андреем Белым, журнал «Весы», выходивший под диктатом Валерия Брюсова... Соперничество между литераторами было настолько сильно, что практически каждый день приносил новые идеи, новые произведения, поражая несходством тенденций. Только что прозвучало новое имя — поэта с исключительным даром: это была жена поэта Гумилева, печатавшаяся под псевдонимом «Анна Ахматова». Марина Цветаева завидовала шумному успеху сестры по перу, имевшей такую надежную поддержку. Но сама мало того, что не имела никакого опыта, но и вообще не надеялась, что кто-то подставит ей плечо в бурлящей среде интеллектуалов, где товарищество ценилось не меньше, чем гениальность. От разнообразия стилей русской поэзии той поры, когда Марина решила попытать счастья на этом поприще, могла закружиться голова. По какому же пути следовать, чтобы отличиться? К какой школе примкнуть, если хочешь соответствовать своему времени? То ли позволить увлечь себя потоку неоромантизма, а может быть, прибиться к новым символистам или к декадентам, конкурирующим с французскими собратьями? А ведь есть еще веристы, близкие к народу, к его чаяниям... Есть еще акмеисты, проповедующие совершенство формы и правдивость в самом остром выражении... Вскормленная поэзией Пушкина, Марина Цветаева хотела бы одновременно походить на своего великого предшественника, ставшего для нее образцом, и повиноваться веяниям современной литературы. Но очень скоро поняв бессмысленность битвы между традицией и новациями, она выбрала иное решение проблемы: верить только собственному инстинкту, чтобы петь тем голосом, каким владеет только она. Когда «Вечерний альбом» попал на прилавки книжных магазинов, она еще прилежно посещала гимназию — была ученицей седьмого класса гимназии Брюхоненко, где, кстати, училась теперь и Анастасия. Нумерация школьных классов в России была противоположна практикуемой во Франции: ребенок поступал в первый класс, а заканчивал — уже юношей — обучение в восьмом. Никто из окружающих не подозревал, что у гимназистки Цветаевой вышла книга. Даже профессор Цветаев, поглощенный приготовлениями к близкому уже открытию созданного им Музея изящных искусств, не пытался узнать, правдивы ли слухи, согласно которым его старшая дочь намерена посвятить себя литературной карьере. Марина ничуть не страдала от этого заговора молчания вокруг своего первого творения. Наоборот, это ее, скорее, успокаивало. Гордая и застенчивая девушка смертельно боялась, что ее вытащат из тени. Всякая шумиха, любые пересуды наводили на нее ужас. Правильное утверждение, если верить только лукавым словам Марины Цветаевой из очерка «Герой труда»:
«Ни одного экземпляра на отзыв мною отослано не было...»
Но если копнуть чуть поглубже, то станет известно (как известно всякому, кто мало-мальски знаком с жизнью и творчеством Поэта), что 4 декабря 1910 года она послала «Вечерний альбом» на отзыв тому самому Валерию Брюсову, которому «Герой труда» и посвящен, и тот откликнулся на книжку в печати. Более того, еще в ноябре дебютантка послала один из экземпляров в «Мусагет», а 1-го декабря на очередном проходившем там собрании подарила другой еще незнакомому тогда, но вскоре ставшему другом на всю жизнь Максимилиану Волошину. (Сведения из книги крупнейшего специалиста-цветаеведа А. Саакянц «Марина Цветаева. Жизнь и творчество». А рецензий было довольно много, и все в основном положительные. Однако среди вороха книжной продукции конца 1910 года некоторые критики заметили и небольшую по объему книжечку (226 страниц, больше ста стихотворений), написанную никому не известной поэтессой, чья фамилия так прелестно напоминала слово «цветок». Валерий Брюсов, сначала воздав должное другому дебютанту, Илье Эренбургу, отметил и многообещающий «Вечерний альбом», высказав, однако, сожаление о том, что в описаниях своей личной жизни автор «расточает понапрасну талант на бесполезные, хоть и элегантные пустяки». Вот реальная цитата из Брюсова, основоположника русского символизма (об этом забывать нельзя!):
«Стихи Марины Цветаевой... всегда отправляются от какого-нибудь реального факта, от чего-нибудь действительно пережитого. Не боясь вводить в поэзию повседневность, она берет непосредственно черты жизни, и это придает ее стихам жуткую интимность... Получаются уже не поэтические создания, но просто страницы личного дневника, и притом страницы довольно пресные. Последнее объясняется молодостью автора. Но если в следующих книгах г-жи Цветаевой вновь появятся те же ее любимые герои... — мы будем надеяться, что они станут синтетическими образами, символами общечеловеческого... Мы будем также думать, что поэт найдет в своей душе чувства более острые, чем те милые пустяки, которые занимают так много места в «Вечернем альбоме»...
Зато Гумилев в петербургском журнале «Аполлон» утверждал, что скромный сборник заслуживает внимания и симпатии и было бы неверно видеть в нем только «милую книгу девических признаний», тогда как это «книга прекрасных стихов». И, наконец, Максимилиан Волошин в московской газете «Утро России», обозревая женскую поэзию, посвятил «Вечернему альбому» теплые строки, говоря, что он очарован гармонией наивного стиха, который «располагается на границе детства и отрочества». Здесь приходится опять приводить точную цитату, ибо смысл прямо противоположен: «Невзрослый» стих М. Цветаевой, иногда неуверенный в себе и ломающийся, как детский голос, умеет передать оттенки, недоступные стиху более взрослому... «Вечерний альбом» — это прекрасная и непосредственная книга, исполненная чисто женским обаянием». Никто не сообщил Марине о появлении этой последней рецензии, подписанной тридцатитрехлетним и вполне авторитетным поэтом. По времени она была как раз первой: 11 декабря 1910 года, все остальные появились уже в следующем году. Не подозревая о реакции на свою первую книгу, она думала только о том, что надо писать новые стихи, не заботясь ни о своем будущем, ни о будущем своих произведений. Как-то декабрьским вечером 1910 года в «шоколадном доме» раздался звонок. Марина открыла дверь, думая, что это кто-то из друзей семьи. Но перед ней предстал незнакомец. Да, верно, Цветаева именно так описывает появление у нее Волошина, но мы помним, что незадолго до этого в «Мусагете» она вручила ему свою книгу, то есть в лицо-то знала наверняка Занимаясь Цветаевой, французскому академику стоило бы помнить, что в ее рассказах истина всегда переплетается с поэтическим вымыслом, что ей, как, кстати, и Максу Волошину, более чем свойственно мифотворчество, и, исходя рке из этого, комментировать события.
«На пороге цилиндр. Из-под цилиндра безмерное лицо в оправе вьющейся недлинной бороды.
Вкрадчивый голос: — Можно мне видеть Марину Цветаеву? — Я. — А я — Макс Волошин. К вам можно? — Очень!
Прошли наверх, в детские комнаты. — Вы читали мою статью о вас? — Нет. — Я так и думал и потому вам ее принес. Она уже месяц, как появилась». (Марина Цветаева. «Живое о живом»).
Марина пробегала глазами хвалебную статью, пока Волошин внимательно изучал ее лицо, скрытое очками с толстыми стеклами. Он грузный и тяжело дышит. А может быть, он так же взволнован, как она сама? К ним присоединяется Анастасия. Разговор искрится — словно солью посыпан огонь. Говорят обо всем подряд, но прежде всего — о литературе. Имена иностранных писателей звучат вперемешку с именами русских литераторов-современников. Когда Волошин удивился, неужели Марине было не любопытно просмотреть прессу после выхода «Вечернего альбома», она призналась:
«Я газет не читаю и никого не вижу. Мой отец до сих пор не знает, что я выпустила книгу. Может быть, знает, но молчит. И в гимназии молчат».
Даже и тут неточность. Волошин спросил:
«Неужели вам никто не сказал?»— это черным по белому написано в том же очерке, что процитирован выше.
Улыбнувшись последнему замечанию, гость вежливо поинтересовался: «А что вы делаете в гимназии?», на что получил мгновенный ответ:
«Пишу стихи».
Волошин сразу же попросил ее прочесть несколько стихотворений. Тронутая его интересом, она повиновалась. Марина читала строфы, где было взвешено каждое слово, голос ее дрожал, глаза горели, она стала почти красавицей. Волошин был покорен, он покинул сестер только поздним вечером. У М. Цветаевой: «пришел в два, ушел в семь». И вообще, вся едена, конечно, очень трогательная, но непонятно, откуда возникшая. Марина Ивановна вообще ничего не пишет о чтении стихов — только о разговорах («о том, что пишу, как пишу, как люблю...»), Анастасия же Ивановна как раз о чтении стихов говорит много, но о том, как их читал Волошин, свои и чужие, а Марина, наоборот, немножко поиграла на рояле. А назавтра прислал Марине стихи, в которых приравнивал их встречу к «чуду». Не встречу!!! Вот цитата из стихов Волошина:
«...Ваша книга — это весть «оттуда»,/Утренняя благостная весть... /Я давно уж не приемлю чуда.../ Но как сладко слышать: чудо есть».
Стихи были написаны 2 декабря, то есть на следующий день после того, как Марина подарила Волошину свою книгу, а описанная обеими сестрами встреча состоялась, скорее всего, 22 декабря, если считать первое письмо Марины Максу благодарностью за визит, но может быть, и позже, правда, тогда отпадает версия о неожиданности его первого появления в Трехпрудном.
Что оставалось делать в таких условиях? Как минимум поблагодарить и пригласить «в старый дом со ставнями», если он «не боится замерзнуть». Он тут же прибежал. Не так уж существенно, но никуда не прибежал: через день прислал книгу Анри де Ренье, которую Марина с негодованием («...как вы решились прислать мне такую мерзость...») отослала назад, и вот только после этого Макс действительно пришел с повинной и с пятью томами «Жозефа Бальзамо» Дюма Тогда-то по существу и началась их дружба. Хотя Волошин был почти вдвое старше Марины, между ними завязалась дружба. Очень скоро он сделался ей настоятельно необходимым благодаря тому, что замечательно знал иностранную литературу и обладал связями в среде русских интеллектуалов. Опять Марине приписываются корыстные побуждения!!! Тогда как главным и одним из самых дорогих для Марины пристрастий Макса было — «дарить людей друт друту»... Он мило поддразнивал ее за любовь к Ростану и открывал ей гениев совсем иного масштаба: Гюго, Бодлера, Рембо. Введя ее таким образом в курс дела, чтобы «не отставала от жизни», он ввел ее также — высшая честь! — в редакционную группу журнала «Мусагет», где царила троица: Андрей Белый, Эллис, Нилендер. На самом деле: не было журнала, было издательство. Она появилась в этом объединении профессиональных литераторов, храня независимый и даже вызывающий вид. Ее манера одеваться — разом эксцентрично и небрежно — позволяла принять ее за цыганку. Унизав все пальцы перстнями, она надеялась тем не менее, что кто-то способен ее не заметить. Как всегда, потребность удивлять боролась в ее душе со столь же властной потребностью отойти в тень. Подобная двойственность поведения тревожила и раздражала тех, кто пытался судить о ней лишь по внешнему облику. Один из сотрудников «Мусагета» Федор Степун записал в своих «Воспоминаниях»:
«Было, впрочем, в Марининой манере чувствовать, думать и говорить и нечто не вполне приятное: некий неизничижимый эгоцентризм ее душевных движений. И, не рассказывая ничего о своей жизни, она всегда говорила о себе». (Ф.А. Степун. «Бывшее и несбывшееся», Нью-Йорк, 1956).
В другом месте Степун, вспоминая разговор с «еще девочкой» Мариной о романтической поэзии — о Гёте, мадам де Сталь, Гёльдерлине и других, — подчеркивает странности этого вечно бодрствующего мозга:
«Я... не знаю, чему больше дивиться: той ли чисто женской интимности, с которой Цветаева, как среди современников, живет среди этих близких ей по духу теней, или ее совершенно исключительному уму: его афористической крылатости, его стальной, мужской мускулистости».
Марина могла бы смутиться, встретив в редакционном зале «Мусагета» своего прошлогоднего возлюбленного — Нилендера. Ничуть не бывало. Тот, кого она называла теперь «женихом, которого я отвадила», стал для нее незаменимым другом, «братом». Точно так же и второй воздыхатель времен «ученичества», Эллис, который тоже распускал павлиний хвост на встречах в «Мусагете», излечившись от своей смешной страсти, превратился в одного из самых полезных и приятных собратьев по перу. А если Андрей Белый держался, по большей части, сдержанно, то его невеста, Ася Тургенева, талантливая художница и внучатая племянница автора «Записок охотника», страстно привязалась к Марине и буквально оглушала ее комплиментами и любезностями. Мало привычная к проявлениям женской нежности, Марина позволяла восхищаться собою, обожать себя, и удовлетворение, которое она при этом испытывала, раздражало младшую сестру. К тому же Анастасия вскоре совсем перестала интересоваться всеми этими литературными и любовными состязаниями при закрытых дверях. Прошло немного времени, и она открыла, что за наслаждение — кататься на коньках с очаровательным юношей, Борисом Трухачевым, которому было всего семнадцать лет — на год старше ее самой! — но он уже умел так же ловко ухаживать за девушкой и говорить ей массу милых слов, как и скользить по льду. На следующий год Марина объявила, что уходит из гимназии, ей нечего больше делать среди этих безликих болтушек, и, не дожидаясь конца учебного года, не получив аттестата, громко хлопнула дверью ненужной ей школы. Отец был очень этим расстроен, потому что всегда уважал все и всяческие дипломы. Еще одним способом доказать свою независимость стала для Марины в апреле 1911 года поездка в Гурзуф. Она отправилась одна к берегу Черного моря, на курорт.