Баннер

Сейчас на сайте

Сейчас 177 гостей онлайн

Ваше мнение

Самая дорогая книга России?
 

Достоевский Ф.М. Братья Карамазовы: роман в четырех частях с эпилогом. СПб. тип. бр. Пантелеевых, 1881. Легенда о Великом Инквизиторе.

Price Realized: $148 376

Т.I: Ч.I и II. 509 с. Т.II: Ч.III и IV. Эпилог. [2], 699 с. В двух владельческих составных переплетах эпохи: крышки оклеены коричневым коленкором, кожаные корешки. На корешках по 4 блинта, "золотым" тиснением: фамилия автора, название книги, номер тома, суперэкслибрис "И.М.К.", орнамент. Обрезы красного крапления. 22х15,5 см. Первое отдельное издание романа!

Уход: 3 млн. 400 тыс. рублей. С учётом премии: 4 млн. 80 тыс. рублей! При курсе: 27, 4977. Аукцион Гелос. 29 апреля 2011 года. Букинистический Аукцион Месяца. Москва. Лот № 240.

 


А вот еще одна продажа:

Price Realized: $27 365

DOSTOEVSKY, Fyodor (1821-1881). Brat'ia Karamazovy. [The Brothers Karamazov.] St. Petersburg: Brothers Panteleev, 1881. 4 parts in 2 volumes, 8º (206-210 x 145-147mm). (Light dampstaining, light spotting in vol. 1, wormhole in vol.2, light wear to half-title, light soiling.) Contemporary cloth [vol. 1], the sides with a blindstamped border, the spine and upper side lettered in gilt; and modern green calf-backed cloth [vol. 2], the spine lettered in gilt to match (vol. 1 neatly rebacked preserving the original spine). Provenance: [vol. 1] Aleksei Aleksandrovich Ivanov (1860-1921, Dostoevsky's nephew; 'A.I.' cipher at spine foot, signature; acquired from his estate by the consignor) - permission to export stamp on verso of last leaf; [vol. 2] 'Matveev' (contemporary signature in the bottom margin of two leaves). FIRST EDITION OF THE AUTHOR'S MASTERPIECE, described by Freud as 'the most magnificent novel ever written'. Any part of Karamazov in contemporary cloth is very rare: ABPC and AE record no other at auction. Kilgour 286.


Уход: £16,250. Аукцион Christie's. Valuable Manuscripts and Printed Books . 21 May 2014. London, King Street. Лот № 56.


«Братья Карамазовы» — последний роман Ф.М. Достоевского, который автор писал два года.  Основная фабульная линия романа также давно уже хранилась в памяти писателя и даже была зафиксирована на бумаге. В самом начале «Записок из Мертвого дома» рассказана история некоего каторжника {Дмитрия Ильинского), осужденного за убийство отца на 20 лет каторги, но считавшего себя невиновным. А во второй части сообщалось:

«На днях издатель «Записок из Мертвого дома» получил уведомление из Сибири, что преступник был действительно прав и десять лет страдал в каторжной работе напрасно. Нечего говорить и распространяться о всей глубине трагического в этом факте, о загубленной еще смолоду жизни под таким ужасным обвинением. Факт слишком понятен, слишком поразителен сам по себе...»


Из последних слов видно, как сильно поразила эта трагическая история самого Достоевского. Через десять с лишним лет автор «Записок из Мертвого дома», еще работая над «Подростком», заносит в рабочую тетрадь краткий сюжет нового романа:

«13 сентября> 74 г. Драма. В Тобольске, лет двадцать назад, вроде истории Иль<ин>ского. Два брата, старый отец, у одного невеста, в которую тайно и завистливо влюблен второй брат. Но она любит старшего. Но старший, молодой прапорщик, кутит и дурит, ссорится с отцом. Отец исчезает. Старшего отдают под суд и осуждают на каторгу. Брат через 12 лет приезжает его видеть. Сцена, где безмолвно понимают друг друга. С тех пор еще 7 лет, младший в чинах, в звании, но мучается, ипохондрит, объявляет жене, что он убил. День рождения младшего. Гости в сборе. Выходит: «Я убил». Думают, что удар...»

В то время, когда писатель уже собирал подготовительные материалы к роману, непосредственно работал над планом, произошло трагическое событие, которое сыграло свою роль в творческой судьбе «Братьев Карамазовых» — 16 мая 1878 г., не прожив и трех лет, умер младший сын Достоевских Алеша. Писатель так тяжело переживал утрату, что более месяца не мог работать. Жена А. Г. Достоевская вспоминала:

«Федор Михайлович был страшно поражен этою смертию. Он как-то особенно любил Лешу, почти болезненною любовью, точно предчувствуя, что его скоро лишится. Федора Михайловича особенно угнетало то, что ребенок погиб от эпилепсии — болезни, от него унаследованной...»

По совету жены Достоевский вместе с Вл. С. Соловьевым во второй половине июня совершает поездку в Оптину пустынь, где в молитвах и беседах со старцами и монахами провел несколько дней. Впечатления от поездки дали писателю обильный материал для первых книг романа, для сюжетной линии, связанной с монастырским периодом жизни Алексея Карамазова, со старцем Амвросием.


Достоевский задумывал роман как первую часть эпического романа «История Великого грешника». Произведение было окончено в ноябре 1880 года. Писатель умер через четыре месяца после публикации. Роман затрагивает глубокие вопросы о Боге, свободе, морали. Во времена исторической России важнейшей составляющей русской идеи было, конечно, православие. Как мы знаем, прообразом старца Зосимы послужил  старец Амвросий, ныне прославленный в лике святых. Согласно иным представлениям, образ старца был создан под влиянием жизнеописания схимонаха Зосимы (Верховского), основателя Троице-Одигитриевской пустыни.

— Неужели вы действительно такого убеждения о последствиях иссякновения у людей веры в бессмертие души их? — спросил вдруг старец Ивана Федоровича.

Да, я это утверждал. Нет добродетели, если нет бессмертия.

— Блаженны Вы, коли так веруете, или уже очень несчастны!

— Почему несчастен? — улыбнулся Иван Федорович.

— Потому что, по всей вероятности, не веруете сами ни в бессмертие вашей души, ни даже в то, что написали о церкви и о церковном вопросе.

Три брата, Иван, Алексей (Алёша) и Дмитрий (Митя), «заняты разрешением вопросов о первопричинах и конечных целях бытия», и каждый из них делает свой выбор, по-своему пытаясь ответить на вопрос о Боге и бессмертии души. Образ мысли Ивана нередко подытоживают одной фразой:

«Если Бога нет, всё позволено», которую иногда признают самой известной цитатой из Достоевского, хотя в именно таком виде она отсутствует в романе. В то же самое время эта мысль «проведена через весь огромный роман с высокой степенью художественной убедительности». Алёша, в отличие от своего брата Ивана, «убежден в существовании Бога и бессмертии души» и решает для себя:

« Хочу жить для бессмертия, а половинного компромисса не принимаю».

К тем же мыслям склоняется и Дмитрий Карамазов. Дмитрий чувствует «невидимое участие в жизни людей мистических сил» и говорит:

«Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей».

Но и Дмитрий временами не чужд сомнений:

«А меня Бог мучит. Одно только это и мучит. А что как Его нет? Что, если прав Ракитин, что это идея искусственная в человечестве? Тогда, если Его нет, то человек шеф земли, мироздания. Великолепно! Только как он будет добродетелен без Бога-то? Вопрос! Я все про это».


Все свои крупные романы, начиная с «Преступления и наказания», Достоевский публиковал в журнале М.Н. Каткова «Русский вестник». Но так получилось, что «Подросток», предшествующий «Братьям Карамазовым», по инициативе Н.А. Некрасова появился на страницах демократических «Отечественных записок». Последний роман был еще до написания первых глав обещан снова в катковский журнал (после смерти Некрасова о продолжении сотрудничества с «03» и речи быть не могло) и за него, как всегда, был получен писателем аванс. В письме от 11 июля 1878 г. к С.А. Юрьеву, который предлагал ему отдать новый роман в задуманный им журнал (будущая «Русская мысль»), Достоевский, обещая подумать, сообщил интересные подробности о методах своей писательской работы, уникальных для литературы вообще и русской литературы XIX в. в частности:

«Роман я начал и пишу, но он далеко не докончен, он только что начат. И всегда у меня так было: я начинаю длинный роман (NB. Форма моих романов 40—45 листов) с середины лета и довожу его почти до половины к новому году, когда обыкновенно является в том или другом журнале, с января, первая часть. Затем печатаю роман с некоторыми перерывами в том журнале, весь год до декабря включительно, и всегда кончаю в том году, в котором началось печатание. До сих пор еще не было примера перенесения романа в другой год издания...»

Так и не осуществилась мечта Достоевского хоть один свой роман написать-создать без спешки, отделывая, и уже в готовом виде предлагать в журналы. Только свой самый первый роман «Бедные люди» (сравнительно небольшой по объему) переписывал он несколько раз, тщательно редактируя. Писателя угнетали условия его работы, но он даже как бы и гордился (совершенно в духе своих героев!) своим особым в этом отношении положением.

«Я убежден, что ни единый из литераторов наших, бывших и живущих; не писал под такими условиями, под которыми я постоянно пишу, Тургенев умер бы от одной мысли...»,- писал он А.В. Корвин-Круковской еще 17 июня 1866 г., в пору работы над «Преступлением и наказанием» и «Игроком», практически одновременно. С «Братьями Карамазовыми» даже и предварительные прогнозы автора не оправдались: работа над романом затянулась почти на три года, печатание в журнале с перерывами — на два. Увеличение сроков работы связано было и с тем, что в ходе ее и сюжет романа, и его содержательно-философское наполнение чрезвычайно усложнились. Хотя действие первого романа формально было отнесено к середине 1860-х гг., но Достоевский уже и его наполнил животрепещущими проблемами текущего времени — в нем много откликов на события российской общественной жизни конца 1870-х, полемики с произведениями и статьями, появившимися на страницах журналов именно в это время и т. д. Но при всей злободневности, «фельетонности» содержания в «Братьях Карамазовых» с наибольшей силой проявилось и непревзойденное мастерство Достоевского-романиста в соединении сиюминутного и вечного, быта и философии, материи и духа. Главная и глобальная тема романа, как уже упоминалось, — прошлое, настоящее и будущее России. Судьбы уходящего поколения (отец Карамазов, штабс-капитан Снегирев, Миусов, госпожа Хохлакова, Поленов, старец Зосима...) как бы сопоставлены и в чем-то противопоставлены судьбам представителей из «настоящего» России (братья Карамазовы, Смердяков, Ракитин, Грушенька, Варвара Снегирева...), а на авансцену уже выходят представители совсем юного поколения, «будущее» страны, которым, вероятно, суждено было стать основными героями второго романа (Лиза Хохлакова, Коля Красоткин, Карташов, Смуров...)

Дом в Оптиной Пустыни, где останавливался Ф.М. Достоевский.

В почти 2-х годичной работе над романом «Братья Карамазовы» — так он назвал свое последнее произведение, действие которого отнес за 13 лет от нынешнего 1878 года, чтобы его Алеша успел возмужать ко второму, главному роману, пройдя через великие соблазны и искушения духа, мыслей, идей, через коварство женских чар, монастырь, через премудрую, аки змий, убийственную логику брата Ивана; через отчаяние суда земного, неправедного и через суд собственной совести. Но через еще большие искушения надеялся он провести своего героя во втором романе, прежде чем стал бы его Алеша деятелем современным, вступившим в пору полного духовного овзросления, в «возраст Христа» — сейчас ему как раз исполнилось бы 33. Может быть, даже его Алексей прошел бы и через испытание «скорым подвигом», возможно, даже принял бы участие в покушении на царя и был бы осужден на каторгу, в нравственных страданиях которой и открылся бы ему его истинный путь. Говорят — только то и крепко, подо что кровь потечет, — да, но не нужно забывать: крепко-то для тех, чью кровь пролили, а не для тех, кто пролил, — в этом-то и главный закон крови на земле, — записал Достоевский совсем недавно в свою тетрадь. Он и сам еще не знал вполне, чем завершился бы подвиг Алексея Карамазова, — все-таки окончательные решения приходили всегда в ходе самой работы, разрушая порой строго продуманные планы, но ясно было одно: он должен готовить своего героя к духовному подвигу самопожертвования. Кто это из критиков его упрекал за то, что господин Достоевский, мол, переступает пределы искусства, заставляя читателей не просто переживать, но как бы и соучаствовать в поступках его героев, страдать их нравственными страданиями как бы своими собственными? Верно подмечено, только разве же это «преступание пределов», а не истинное назначение подлинного искусства? И до сих пор твердят: Достоевский любит-де выискивать патологические стороны жизни... Любит? Болезнь укоренилась в самом основании общества, а они не хотят замечать фактов: и видят, но не замечают, проходят мимо. Нет граждан, потому и не могут замечать. У нас нет жизни, нет дела, в котором бы участвовал весь народ — вот корень, вот причина патологического разложения общества, при котором благодатно множатся в нем любые болезнетворные трихины: народ устранен от дела...

«Нынче пытаются уже найти общее знамя соединения всего старого порядка вещей, за все девятнадцать веков существования его уклада, — соединения против чего-то нового, грядущего, насущного и рокового, против грозящего вселенной обновления новым порядком вещей, против социального, нравственного и коренного переворота самых оснований европейской жизни, против страшных катаклизмов и колоссальных революций, которые грозят если и не обновить, то потрясти все царства буржуа во всем мире и сковырнуть их прочь...» — записывал он мысли к будущему роману.

И как знать — может быть, именно России-то и суждено сказать свое, главное, слово в этом грядущем обновлении? Может быть, ей-то и предназначена роль искупительной жертвы во имя возрождения всего человечества? Россия должна быть готова к этому великому самопожертвованию, к всемирной голгофе, вселенскому распятию и... И может быть, и к своему же небывалому возрождению в новом, невиданном еще проявлении? Чем сильнее разовьемся мы в своем национальном русском духе, тем сильнее отзовемся и в европейской душе, которой станет наконец внятно наше русское особое, окончательное слово — любовного братского единения всех народов, слово, которое они, разбившись насильственно на секты, еще толком и не слыхали...

«Вы скажете — это сон, бред: хорошо — оставьте мне этот бред и сон», — пишет он в своей тетради, — и уж «извините за правду, но ведь эту правду я считаю правдой, а вы можете со мной и не согласиться... Но в этом убедятся будущие поколения, которые станут беспристрастнее ко мне. Правда будет за мною, я верю в это...»

Страница черновой рукописи "Братьев Карамазовых".

И пусть жертвенный подвиг его Алексея, в котором должна отразиться судьба всей России, не успеет воплотиться в слове, он все-таки провидится уже и в «Братьях Карамазовых», а продолжение... Продолжение допишет сама жизнь, ибо, видно, так уж суждено, что его творчество действительно вышло за сферу искусства и становится теперь полем духовных борений человечества, и пока будут эти борения, пока останется жизнь — не завершиться, не досказаться и его слову... И потому он уйдет покойно, с верой в грядущие всходы, ибо таков закон жизни — и для него, и для его Алеши, и для России. Древнюю мудрость об умирающем, но дающем плоды многие, зерне, мудрость, которая, конечно же, не могла родиться среди каких-нибудь бродяг или скитальцев, идолопоклонников, обожествивших золотого тельца, невнятную и современному буржуа с его идеей паразитирования, но — мудрость труженика, живущего жизнью земли — своего клочка земли и всей земли, потому что понимающему тайны малой своей нивы внятна вся нива жизни Земли и вселенной, — эту вечную мудрость он не случайно предпослал эпиграфом к обеим задуманным книгам. Первая из них — «Братья Карамазовы», тогда, после Оптиной, как-то сразу завязалась, так что к концу 1879-го он уже сумел отослать в «Русский вестник» до десяти печатных листов, почти треть романа...

В истории одной семейки из небольшого провинциального Скотопригоньевска (впечатления Старой Руссы, конечно, сыграли свою роль в выборе места действия) задумалось ему представить весь дух и смысл современного момента страны, мира. Федор Павлович Карамазов — глава семьи, отец, — развратник и сладострастник — явление, порожденное паразитизмом существования за счет крепостных, — чисто русское, а вместе с тем и всемирное явление. Это как бы воскрешенный в современности тип из нероновских времен, эпохи упадка и разложения некогда могучей империи. История ведь нередко повторяется в существенном, повторяя и главные типы своих представителей.

Иван, сын его, — книжник и умник, ученый-философ, казалось бы, все постигший и превзошедший умом своим, холодный атеист, занимающийся, кстати, историей церкви, толкующий о превращении церкви в государство, не верящий ни во что, в том числе и в собственные идеи, кроме одной: нет добродетели, если нет бессмертия; нет бессмертия, если нет Бога, а Бога — нет, и, стало быть, все позволено...

«И черта нет?» — распытывает его циник папаша, не верующий ни во что, кроме денег да того, что на его век хватит еще и вкусно поесть, и сладко попить, и посладострастничать.

«И черта нет», — ответствует Иван, выступающий в роли примирителя между отцом и старшим братом.

Дмитрий — полная противоположность Ивану: юность и молодость его прошли беспорядочно; в гимназии не доучился, попал в военную школу, был на Кавказе, выслужился в офицеры, деньги, какие были, прокутил, словом, — человек стихийный, неуправляемый, земляной... Занял у невесты три тысячи да и пропил их с Грушенькой — «ушибла» она его взглядом одним. И вот бесит его подлец папаша: три тысячи, которые по наследству ему, Дмитрию, должны были перейти и которыми рассчитывал, вернув их, замолить грех перед невестой своей бывшей (потому как пропил, прокутил ее деньги-то), папаша назначил для девицы прелестной Грушеньки. Так и начертал на обертке старый развратник: «цыпленочку, мол, моему, если захочет прийти...» Вот папаша и побаивается сыночка, чтоб не пристукнул его. Иван «мирит» их, размышляя про себя: ежели одна гадина другую поедает, то какой, мол, от того грех? Одна только польза...

Внимательно прислушивается к логике идей Ивана лакей Смердяков — тоже ведь один из «братцев», правда, незаконный, прижитый папашей от несчастной юродивой Лизаветы Смердящей, и тоже по-своему философ.

«Я всю Россию ненавижу, — откровенничает он. — В 12-м году было на Россию великое нашествие императора Наполеона французского первого, отца нынешнему, и хорошо, кабы нас тогда покорили эти самые французы: умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила к себе. Совсем даже были бы другие порядки-с... Русский народ надо пороть-с, как правильно говорил вчера Федор Павлович, хотя и сумасшедший он человек со всеми своими детьми-с...»

Умственное лакейство смердяковщины, этого незаконнорожденного отечественного нашего дитяти, родственно, как считал писатель, лакейству мысли угрюмых тупиц либерализма. Смердяковщина — это смрад, исходящий от больного срамной болезнью общества. Ладно, Дмитрий — его-то Смердяков глупее себя почитает, но даже и умник Иван презрительно отзывается о Смердякове как о вонючем лакее, — а ведь, может быть, ему-то, Смердякову, и придется еще сыграть не последнюю роль в судьбах всей семейки, а стало быть, и всей ненавистной ему, так называемой матушки-России.

Словом, завязался узелок романа. Торопиться Достоевский не хотел, переписывал отдельные сцены по пяти раз: никогда еще ни на одно из своих произведений, кажется, не смотрел так серьезно, как на это, будто оно последнее и нужно успеть все сказать, и сказать как следует. Хотя и рассчитывал тогда еще, да не то что рассчитывал, твердо надеялся — лет на десять впереди. Да, десяти, пожалуй, хватило бы, чтобы стать ему тем Достоевским, каким мечталось ему стать, каким — чувствовал он — было ему стать предназначено...

Многое должно было отразиться в истории этой семейки: от последних фактов злобы дня до библейской истории Авеля, невинно убиенного братом своим Каином; от газетной хроники до гамлетовского «быть или не быть»; от страстей шиллеровских братьев-разбойников до гётевской встречи Фауста с Мефистофелем; от современного терроризма до вечной истории воскресения души страданием; от искушения дьяволом Христа в пустыне до сегодняшних искушений народа кабаком и золотой мошной; от турецких зверств на Балканах до истории Иуды-предателя. Все должно было совместиться здесь: опыт собственной жизни и опыт человечества, образы спутников жизни и вечные литературные образы. В одном только Иване фантастически, а вместе с тем для Достоевского естественно мало-помалу сливались и совмещались и Каин, и Гамлет, и Фауст, и молодой Владимир Соловьев; в Дмитрии — история каторжного Ильинского и шиллеровского Карла Моора, черты натуры Аполлона Григорьева и... библейского Авеля. Но все это должно было еще переплавиться в горниле творческого воображения автора, чтобы сотворить то чудо, о котором мудрый сердцем старец Зосима скажет в самом романе так:

«...В том-то и великое, что тут тайна, — что мимоидущий лик земной и вечная истина соприкоснулись тут вместе. Перед правдой земною совершается действие вечной правды».

Как никогда прежде, Достоевский на этот раз был доволен своей работой. Вот уже и глава «Исповедь горячего сердца» завершена и отредактирована, и она — одна из ключевых, в ней надеялся показать, какие бездны живут, какие трагедии свершаются в душе даже и «ничтожного», никчемного человечишки, о котором большинство близко знающих его людей только и смогут сказать:

«Хам в офицерском чине».

«Страшно много человеку на земле терпеть, страшно много ему бед! — открывается вдруг брату Алеше гуляка и забулдыга Дмитрий, а ведь казалось, и всего-то несколько страниц назад — ни о чем-то другом, кроме Грушенькиного "изгиба" да папашиных, утаенных от него денежек, он и помыслить и почувствовать не способен был. — Не думай, что я всего только хам в офицерском чине, который пьет коньяк и развратничает... Пусть я проклят, пусть я низок и подл, но пусть и я целую край той ризы, в которую облекается Бог мой; пусть я иду в то же самое время вслед за чертом, но я все-таки и твой сын, Господи, и люблю тебя, и ощущаю радость, без которой нельзя миру стоять и быть... Красота — это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая, а определить нельзя, потому что Бог задал одни загадки. Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут... Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей...»

И понял тогда Алеша, почему поклонился этому «разбойнику» старец Зосима в келье своей, — не перед Дмитрием преклонился он, но перед теми страданиями, которые суждены ему, которые прозрел в его судьбе мудрый старец.

Теперь Достоевский готовился, может быть, к самой заветной главе «Братьев Карамазовых», к главному нервному узлу всех философских, нравственных, идейных, социальных и психологических артерий живого романного организма — к осуществлению давней мечты своей: «Легенде о великом Инквизиторе»...Особое место в романе «Братья Карамазовы» занимает поэма «Великий инквизитор», сочиненная Иваном. Сущность ее Достоевский изложил во вступительном слове перед чтением поэмы студентом Санкт-Петербургского университета в декабре 1879 года. Он сказал:

«Один страдающий неверием атеист в одну из мучительных минут своих сочиняет дикую, фантастическую поэму, в которой выводит Христа в разговоре с одним из католических первосвященников – Великим инквизитором. Страдание сочинителя поэмы происходит именно оттого, что он в изображении своего первосвященника с мировоззрением католическим, столь удалившимся от древнего апостольского Православия, видит воистину настоящего служителя Христова. Между тем его великий Инквизитор есть, в сущности, сам атеист. По мнению великого Инквизитора, любовь должна выражаться в несвободе, поскольку свобода тягостна, она порождает зло и возлагает на человека ответственность за содеянное зло, а это непереносимо для человека. Инквизитор убежден, что свобода станет для человека не даром, а наказанием, и он сам откажется от нее. Он обещает людям взамен свободы мечту о земном рае:

«…Мы дадим им тихое смиренное счастье слабосильных существ, какими они созданы. …Да, мы заставим их работать, но в свободные от труда часы мы устроим им жизнь как детскую игру, с детскими песнями, хором, невинными плясками».

Инквизитор отлично осознает, что все это противоречит подлинному учению Христа, но он озабочен устройством земных дел и сохранением власти над людьми. В рассуждениях инквизитора Достоевский провидчески усмотрел возможность превращения людей «как бы в звериное стадо», озабоченное получением материальных благ и забывших, что «не хлебом единым жив человек», что, насытившись, он рано или поздно задаст вопрос: вот я наелся, а что же дальше? В поэме «Великий инквизитор» Достоевский вновь ставит глубоко волновавший его вопрос о существовании Бога. При этом в уста инквизитора писатель вкладывал порой достаточно убедительные аргументы в защиту того, что, может быть, действительно, лучше позаботиться о земном, реальном счастье и не думать о вечной жизни, отказавшись во имя этого от Бога.


«Легенда  о  Великом Инквизиторе»  –  величайшее  создание,  вершина   творчества   Достоевского. Спаситель снова приходит на землю. Это своё творение Достоевский доносит до читателя как труд своего героя Ивана Карамазова. В Севилье в период разгула инквизиции, Христос появляется  среди  толпы, и люди узнают Его. Лучи света и силы текут из его очей,  Он  простирает  руки, благословляет, творит чудеса. Великий Инквизитор,  «девяностолетний  старик, высокий и прямой, с иссохшим лицом и впалыми щеками», приказывает посадить его в тюрьму. Ночью  он  приходит  к  своему  пленнику и начинает говорить с ним. «Легенда» – монолог Великого Инквизитора. Христос остается безмолвным. Взволнованная речь старика   направлена против учения Богочеловека. Достоевский  был уверен, что католичество,  рано или поздно, соединится с социализмом и образует с ним единую  Вавилонскую  башню,  царство  Антихриста. Инквизитор оправдывает измену Христу тем же мотивом, каким  Иван  оправдывал  свое богоборчество, тем же человеколюбием. По словам  Инквизитора,  Христос  ошибся  в людях:

«Люди малосильны, порочны, ничтожны  и  бунтовщики...  Слабое,  вечно порочное и вечно неблагодарное людское племя... Ты  судил  о  людях  слишком высоко,  ибо,  конечно,  они  невольники,  хотя  и  созданы  бунтовщиками... Клянусь, человек слабее и ниже создан, чем Ты  о  нем  думал...  Он  слаб  и подл».

Так «Христову  учению»  о  человеке  противопоставляется  учение антихристово. Христос верил в образ Божий в человеке и преклонялся перед его свободой;  Инквизитор считает свободу проклятием этих жалких и бессильных бунтовщиков и,  чтобы осчастливить их, провозглашает рабство. Лишь немногие избранные способны вместить завет Христа. По мнению инквизитора, свобода приведет людей  к  взаимному истреблению. Но наступит время, и слабосильные бунтовщики приползут к тем, кто даст им хлеб и свяжет их бесчинную свободу. Инквизитор рисует картину «детского счастья»  порабощенного  человечества:

«Они  будут расслаблено  трепетать  гнева  нашего,  умы  их  оробеют,  глаза  их  станут слезоточивы, как у детей и женщин... Да,  мы  заставим  их  работать,  но  в свободные от труда часы, мы устроим им жизнь, как детскую  игру  с  детскими песнями, хором, с невинными плясками. О, мы разрешим  им  и  грех...  И  все будут счастливы, все миллионы существ, кроме сотни тысяч управляющих  ими... Тихо умрут они,  тихо  угаснут  во  имя  Твое,  и  за  гробом  обрящут  лишь смерть...».

Инквизитор умолкает; пленник безмолвен.

«Старику хотелось бы, чтобы тот сказал ему что-нибудь, хотя бы и  горькое,  страшное.  Но  Он  вдруг  молча  приближается  к  старику  и  тихо  целует  его  в  его бескровные, девяностолетние уста. Вот и весь ответ. Старик вздрагивает. Что-то шевельнулось в концах губ его; он идет к двери,  отворяет  ее  и  говорит Ему: «Ступай и не приходи более. Не приходи вовсе...  Никогда,  никогда!»

И выпускает Его на «темные стогна града».

В чем же тайна Великого Инквизитора? Алеша  догадывается:

«Инквизитор твой не верует в Бога, вот и весь  его  секрет».

Иван охотно соглашается.

«Хотя бы и так! – отвечает он.– Наконец-то ты догадался.  И,  действительно, так, действительно, только в этом и весь секрет...»

Автор «Карамазовых» представляет богоборчество во всем его демоническом величии: Инквизитор отвергает заповедь любви к Богу, но становится фанатиком заповеди любви к ближнему. Его могучие духовные силы, уходившие раньше на почитание  Христа, обращаются теперь на служение человечеству. Но безбожная любовь неминуемо обращается в ненависть. Потеряв веру в Бога, Инквизитор должен утратить и веру в человека, потому что две эти веры неразделимы. Отрицая бессмертие души, он  отвергает  духовную природу человека. «Легенда» завершает дело  всей  жизни  Достоевского  –  его борьбу за человека. Он вскрывает в ней религиозную основу личности и неотделимость веры в  человека от веры в Бога. С неслыханной силой утверждает он свободу как образ Бога в человеке и показывает антихристово начало власти и деспотизма. «Без  свободы человек – зверь,  человечество  –  стадо»; но  свобода  сверхъестественна  и сверхразумна, в порядке природного мира свободы есть только  необходимость. Свобода – божественный дар, драгоценнейшее достояние человека.

«Ни разумом, ни наукой, ни естественным законом обосновать ее нельзя – она укоренена в Боге, раскрывается во Христе. Свобода есть акт веры».

Антихристово царство Инквизитора строится на чуде, тайне и авторитете. В  духовной  жизни  начало всякой власти от лукавого. Никогда во всей мировой  литературе  христианство не выставлялось с такой поразительной силой, как религия  духовной  свободы. Христос Достоевского не только Спаситель и Искупитель, но и Единый Освободитель человека. Инквизитор с темным вдохновением и раскаленной страстью  обличает своего Пленника; тот безмолвствует и на обвинение отвечает поцелуем. Ему  не надо оправдываться: доводы врага опровергнуты одним присутствием Того, Кто есть «Путь, Истина и Жизнь».

С.А. Венгеров вспоминает:

«На мою долю выпало великое счастье слышать его чтение на одном из вечеров, устроенных в 1879 году... Достоевский не имеет никого себе равного как чтеца. "Чтецом" Достоевского можно назвать только потому, что нет другого определения для человека, который... читает свое произведение. На том же вечере... читали Тургенев, Салтыков-Щедрин, Григорович, Полонский, Алексей Потехин. Кроме Салтыкова, читавшего плохо, и Полонского, читавшего слишком приподнято-торжественно, все читали очень хорошо. Но именно только читали. А Достоевский в полном смысле слова именно пророчествовал... И никогда еще с тех пор не наблюдал я такой мертвой тишины в зале, такого полного поглощения душевной жизни тысячной толпы настроениями одного человека...»

« — Зачем Ты пришел мешать нам, — читал Достоевский... — Не Ты ли так часто тогда говорил: "Хочу сделать вас свободными". Но вот Ты теперь увидел этих "свободных", — прибавил вдруг старик со вдумчивой усмешкой. — Да, это дело нам дорого стоило... Но мы докончили наконец это дело во имя Твое. 15 веков мучились мы с этою свободой, но теперь это кончено, и кончено крепко... и именно ныне эти люди уверены более чем когда-нибудь, что свободны вполне, а между тем сами же они принесли нам свободу свою и покорно положили ее к ногам нашим... Страшный и умный дух самоуничтожения и небытия, — продолжал старик... — говорил с Тобой в пустыне... И можно ли было сказать хоть что-нибудь истиннее того, что он возвестил Тебе в трех вопросах и что Ты отверг?.. Ибо в этих трех вопросах как бы совокуплена в одно целое и предсказана вся дальнейшая история человечества и явлены три образа, в которых сойдутся все неразрешимые исторические противоречия человеческой природы на всей земле... Разреши же сам, кто был прав, Ты или тот, который тогда вопрошал Тебя? Ты пришел в мир, чтобы спасти человечество обетом свободы, а видишь ли сии камни в этой нагой пустыне? Обрати их в хлебы, и за Тобой побежит человечество как стадо, благодарное и послушное, хотя и вечно трепещущее, что Ты отымешь руку свою и прекратятся хлебы Твои. Но Ты отверг предложение, ибо какая же свобода, рассудил Ты, если послушание куплено хлебами? Ты возразил, что человек жив не единым хлебом, но знаешь ли, что во имя этого самого хлеба земного и восстанет на Тебя дух земли и сразится с Тобой и победит Тебя и все пойдут за ним, восклицая: "Кто подобен зверю сему!.." Знаешь ли Ты, что пройдут века, и человечество провозгласит, что преступления нет, а стало быть, нет и греха, а есть лишь только голодные. "Накорми, тогда и спрашивай с них добродетели!" — вот что напишут на знамени... которым разрушится храм твой. На месте храма твоего воздвигнется новое здание...»

Этот образ — «камни и хлебы» — Достоевский давно уже облюбовал как свидетельство извечной борьбы противоречий, составляющих основу трагедии исторического движения человечества. Его просили в письмах — и студенты тоже — пояснить смысл этого образа, и Достоевский объясняя:

«Камни в хлебы — значит теперешний социальный вопрос, среда... Это всегда было: дай пищу всем, обеспечь их, дай им такое устройство социальное, чтобы хлеб и порядок у них был всегда, — тогда уж можно и спрашивать, теперь же — с голодухи грешат. Грешно с них и спрашивать, ибо главные пороки и беды человека произошли от голоду, холоду, нищеты и из невозможной борьбы за существование».


И христианство и социализм, считал Достоевский, вышли из одного истока (не случайно же чуть не все социалисты так или иначе, даже и отрицая религию, все-таки соотносят свои теории с учением Христа) — из страстной веры в возможность и необходимость гармонического человеческого общежития, устроенного на началах братского единения, «золотого века», «рая» на земле. Но христианство полагает достигнуть такого братства через внутреннее духовное совершенствование каждого, вне зависимости от социально-исторических условий жизни, без скидок на тяготы борьбы за существование, вопреки давлению окружающей среды. Противопоставить, отделить внутреннее, свой духовно-нравственный мир от внешнего, погрязшего в грехах и неправедности мира, — вот путь к перерождению мира: через его неприятие и отталкивание от него. Социалисты же — в этом, считал он, и суть их расхождения и вечного исторического спора между ними — рассчитывают исправить мир за счет социальной переделки самого этого внешнего, переделки, которая должна привести и к возрождению внутреннего человека. Христианство стоит на духе, социализм на разуме, но вот в разум-то, в чистый разум, отвергающий религиозные основы, Достоевский и не желал верить, поскольку, как писал он, религия есть форма нравственности, форма совести, а разум без нравственной, освобожденной от контроля совести — ужас. Но сама эта трагическая борьба двух начал, полагал Достоевский, и является силой, движущей человечество к «золотому веку». Если же человечество, писал он, достигнет одновременно и духовного и социального идеала — движение прекратится, ибо не к чему будет стремиться.


Обратить камни в хлебы, считал писатель, — и значит накормить голодных, но за счет забвения духовных человеческих начал, о которых, убеждал он себя и других, забывают социалисты. Итак, Иван своей легендой отрицает Христа, отвергнувшего искушение превратить камни в хлебы, как социалист? Сначала так думает и слушающий его Алеша. Но другая мысль, иная идея — внехристианского и внесоциалистического мироустроения вырисовывалась в сознании Достоевского как идея страшная, угрожающая человечеству превращением его в добровольного раба. Не о построении здания социализма пророчествует Великий Инквизитор устами Ивана, на воздвижение совершенно иного храма намекает он.

Социалисты, провозгласившие истину «Накорми, тогда и спрашивай добродетели», вещает Великий Инквизитор, тоже не смогут справиться с человеческой совестью, как не удалось это и Христу, — не им достроить здание. Сторонникам Великого Инквизитора надолго придется скрыться, они будут гонимы, но настанет время, и человечество само придет к ним, «ибо тайна бытия человеческого не только в том, чтобы жить, а в том, для чего жить», — придет и возопиет: научи! И тогда уж мы и достроим их башню, ибо достроит лишь тот, кто накормит, а накормим лишь мы, и солжем, что во имя Твое... И так будет до скончания мира», но мы, говорит Великий Инквизитор, сохраним свою тайну: «мы не с тобой, а с ним», искушавшим тебя в пустыне, «вот наша тайна!»

Ты, продолжает Великий Инквизитор, «жаждал свободной любви, а не рабских восторгов невольника пред могуществом, раз навсегда его ужаснувшим. Но и тут Ты судил о людях слишком высоко: они мечтают о многом, но нужно им, по существу, одно — сбиться в едино стадо, чтобы не пожирать друг друга, устроиться в «общий и согласный муравейник», ибо человек по природе своей — раб. И мы дадим ему этот муравейник, в котором он будет счастлив. И не будет никаких от нас тайн, ибо лишь мы будем владеть тайной, мы — сто тысяч избранных страдальцев, взявших на себя проклятие познания добра и зла, и будет счастливое «тысячемиллионное стадо», — мы заставим его работать, но мы разрешим и грех, ибо люди слабы и бессильны, и они будут любить нас, как дети, за то, что мы им позволим грешить...

С грустью смотрит Христос на Великого Инквизитора. Смотрит и безмолвствует.

— Кто знает, — заключает Иван, — может быть, этот старик существует и теперь, в виде целого сонма многих таковых, существует как тайный союз, давно уже устроенный для хранения тайны? Это непременно есть, да и должно так быть. Мне мерещится, что даже у масонов есть что-нибудь вроде этой же тайны...

— Ты, может быть, сам масон! — вырвалось вдруг у Алеши. Иван засмеялся...

— Я думаю, он масон, — признается Алеше и Дмитрий. — Я его спрашивал — молчит.

Всякая идея власти немногих, избранных, надо всем человечеством, почитаемым за стадо, за материал для строительства некоего невидимого храма, которым должно увенчаться навеки мироустроение осчастливленных рабством народов, — всякая такого рода идея была ненавистна Достоевскому, тем более тайной власти. О масонстве много писали, и в журналах, и отдельные исследования появлялись, предупреждали мир о грозной опасности, но, кажется, общество предпочитает видеть в организации этих братьев-каменщиков, возводителей в сердцах человеческих некоего мироустроительного здания, именуемого ими «храмом Соломона», не более чем забавные, не заслуживающие серьезного внимания, невинные игры в таинственность, загадочную символику, дьявольщину, перемешанную с проповедью духовного самопознания. Но Достоевскому за всем этим прозревалось и нечто не столь уж отвлеченное, но, напротив, имеющее отношение к самым насущным проблемам человечества; тут виделась ему иезуитская постоянная тайная работа, использующая и разрушающая по использовании все идеи, движущие взаимными борениями своими мир к выстраданной истине. Тут работа по возведению власти своего таинственного храма на поверженных в этих борениях между собой и христианских и социалистических надеждах и упованиях, осмеянных, похороненных, оболганных вечных ценностях, на обломках веры человека в себя, в свою высокую духовную природу, на распятой вере в открытое, а не тайное, для всех, а не для избранных, общечеловеческое братство... И Алеше сделалось страшно: неужто же неумолимая логика человеческого сознания действительно права и нет совести, а потому и все позволено. И как только человечество согласится принять эту логику — тотчас и наступит царство Великого Инквизитора и не будет уже ни спорящих, ни борющихся, ни страдающих, ни мечтающих, а будут только избранные, хранящие тайну, и послушное им человеческое стадо.

«Заговор против народа» — вот в чем тайна будущего «каменного строения», возводимого инквизитором, — заносит в свою записную тетрадь Достоевский.

Но заметят ли читатели, что его Христос безмолвствует, как и народ у Пушкина в его «Борисе Годунове» да и в его собственных «Бесах»? Глас народа — глас Божий: Христос, верил Достоевский, весь ушел в самую сердцевину духа народного, может быть, оттого-то русский народ, как и Христос, всегда страдал? — спрашивает он себя же в своей записной тетради. Но что таит в себе эта загадка безмолвствующего народа? В чем скажется его слово? В одно верил свято — там, в народе, то духовное золото, что не продается и не покупается и которое одолеет в конце концов все соблазны, разврат и разложение, которые несут ему золото всемирного паука.

Уже первые отзывы о еще не завершенных «Братьях Карамазовых» радовали Достоевского. Были, конечно, как всегда, и наскоки, и брюзжание, и откровенная брань, но зато, даже и ругатели признавали за автором великий и своеобразный талант, даже Скабичевский, вообще мало о ком говорящий положительно, назвал его «художником-страдальцем, пишущим кровью своего сердца». Отмечалось, что глава «Великий Инквизитор» производит «на читателя потрясающее впечатление», а роман в целом определяют как «произведение колоссальное, о размерах и значении которого теперь едва-едва можно догадываться». Передавали, будто многие считают, что в русской литературе едва ли когда-либо появлялось что-либо еще столь же глубокое, а о Достоевском отзываются как о суровом мыслителе...

Прислал письмо и Константин Петрович Победоносцев:

«Ваш "Великий Инквизитор" произвел на меня сильное впечатление. Мало что я читал столь сильное. Только я ждал — откуда будет отпор, возражения и разъяснение, но еще не дождался».

Достоевский тотчас заверил в ответе, что возражение последует в следующих главах. Он и действительно начал уже работать над ними, но, однако же, они должны были только дополнить, только прояснить ответ, который заложен и дан в самой же главе об Инквизиторе, — неужто он не внятен, этот ответ? Все-таки «Братья Карамазовы» не философский трактат, а художественное произведение, законы и формы проявления положительной мысли автора здесь иные, нежели в трактате. Он и не собирался навязывать читателям свою идею, он верил, что зловещие пророчества Инквизитора разбудят человеческую совесть, и свободным сердцем, а не под диктовку автора человек отвергнет человеконенавистничество «избранных», отыщет для себя сам ответ на вопрос: что делать? И в следующих главах решил он лишь помочь тому, чтобы тот ответ, к которому он будет вести своего Алешу, невольно, но непременно родился и как бы сам собой, будто даже и вовсе без участия писателя, в сознании самих читателей.

Алеша не может принять программу Ивана и его Великого Инквизитора: он хочет верить в иную правду на земле, в ту правду, что все будут любить друг друга и не будет ни богатых, ни бедных, ни возвышающихся, ни униженных, ни избранных, ни обманутых их стадным счастьем.

Но не перед кем ему излить сомнения души, нет у него никого в целом мире, кроме единственного, в которого верует как в святого, — Зосимы. Старец же чувствовал себя в последнее время совсем худо, и было ясно — дни его сочтены. И пошел Алеша к нему в надежде, что оставит его Зосима при себе: там, в монастыре, тишина, там святыня, а здесь — смущение неопытному уму, юной душе, мрак, в котором потеряешься и заблудишься, не зная, что делать, на чем остановиться... Но выслушал его старец и сказал:

«Иди в мир: не здесь, но там твое место».

Что сие значит? Не на суетное же легкомыслие, не на мирское веселье направляет — значит, предвидит нечто в судьбе его?..

Не стало старца, тихо почил он. И стали поговаривать, что вот-де тело его нетленно будет, ибо и при жизни своей он чуть не святым почитался. Но прошло несколько дней, и почувствовался запах тлена, смрад разлагающегося грешного тела простого смертного человека:

«Старец-то наш — провонял!» — чуть не с ликованием передавали весть многие, не любившие Зосиму, даже и из монашеской братии.

И великое смущение нашло на Алешу: нет, в старца-то он верил, как и прежде, но... Где же справедливость: если уж и он не праведен, то кто же тогда? Или прав Иван со своим Великим Инквизитором? Но потом уже, пройдя душой через искушение, вспомнил загадочные слова инквизитора:

— Ты отверг чудо, ибо жаждал свободной любви, а не рабских восторгов невольника. Но ты судил о людях слишком высоко, потому что они, конечно, невольники, ибо человек верит не столько в высшую истину, сколько в чудеса...

И тогда вспомнилось Алеше многое из напутствий Зосимы. Что он завещал? Казалось бы, самое простое: любить друг друга и познать главное — что не кто-нибудь, но ты, лично ты прежде всего перед всеми людьми и за всех и за все виноват, за все грехи людские, мировые и единоличные, ибо все — как переливающиеся сосуды, и потому чем чище твоя душа, тем более ты ощутишь свою вину за все зло, творимое в мире. И когда люди познают эту истину, что каждый виновен не за себя лишь, но за всех, — тогда станут как братья и достигается единство:

«Ибо все как океан, все течет и соприкасается, в одном месте тронешь, в другом конце мира отдается... Были бы братья — будет и братство».

И еще завещал он любить народ: не раболепен он, не мстителен, не завистлив, и вот смысл иноческого подвига Алеши в миру — оберегать сердце его, ибо от народа спасение Руси. И «деток любите особенно — сказал, ибо они живут для очищения сердец наших и как некое указание нам. Горе оскорбившему младенца...».

Словом, все самое свое сокровенное, наболевшее высказал Достоевский устами Зосимы. У Алеши давно уже самая задушевная дружба с детьми как с равными, и они видят в нем чуть ли не свой живой идеал во плоти. Дети сегодня, завтра они — молодое поколение, будущее России, и многое будет зависеть в судьбе ее от того, за кем они пойдут, в кого поверят — в Великого ли Инквизитора или в противостоящий ему трудный духовный подвиг Алеши?

«Пусть пока вокруг тебя люди злобные и бесчувственные, — найди в себе силы светить светом добра и истины во тьме жизни, и светом своим озари путь и другим. Никогда не теряй надежды, если даже все оставят тебя — учил его мудрый старец — и изгонят тебя силой, и ты останешься совсем один, пади на землю, омочи ее слезами, и даст плод от слез твоих земля. Может быть, тебе не дано будет узреть уже плоды эти — не умрет свет твой, хотя бы ты уже умер. Праведник отходит, а свет его останется. Ты же для целого работаешь, для грядущего делаешь. Награды же никогда не ищи, ибо и без того уже велика тебе награда на сей земле. Не бойся ни знатных, ни сильных...»

Но все это пока только напутствие Алеше, все это только прообраз, предчувствие его трудного грядущего пути, по которому пойдет он уже в другом, во втором романе, который он так, может быть, и назовет: «Алексей» или, пожалуй... «Дети». Иван Иванович Попов, революционер-народоволец, в то время совсем еще молодой человек, студент учительского института, вспоминал позднее:

«Мы, молодежь, признавая талант и даже гениальность писателя, относились к нему скорее отрицательно, чем положительно. Причины такого отношения заключались в его романе "Бесы", который мы считали карикатурой на революционных деятелей».

Но обаяние проповедей писателя о народе и его правде притягивало к нему народнически настроенную молодежь, и вскоре Достоевский вновь "завоевал симпатии большинства из нас, — пишет Попов, — и мы горячо его приветствовали, когда он появлялся на литературных вечерах".

Он жил в Кузнецком переулке около Владимирской церкви. В 1879 году мой брат Павел перевелся из Рождественского училища во Владимирское, лежащее против той же Владимирской церкви. Летом, в теплые весенние и осенние дни Достоевский любил сидеть в ограде церкви и смотреть на игры детей. Я иногда заходил в ограду и всегда раскланивался с ним. Сгорбленный, худой, лицо землистого цвета, с впалыми щеками, ввалившимися глазами, с русой бородой и длинными прямыми волосами, среди которых пробивалась довольно сильная седина, Достоевский производил впечатление тяжело больного человека. Пальто бурого цвета сидело на нем мешком; шея была повязана шарфом. Как-то я подсел к нему на скамью. Перед нами играли дети, и какой-то малютка высыпал из деревянного стакана песок на лежавшую на скамье фалду пальто Достоевского.

— Ну, что же мне теперь делать?

— Сиди, я еще принесу, — ответил малютка.

Достоевский согласился, а малютка высыпал ему на фалду еще с полдюжины куличей. В это время Достоевский сильно закашлял. Полы пальто скатились с лавки, и "куличи" рассыпались. Прибежал малютка.

— А где куличи?

— Я их съел, очень вкусные...

Малютка засмеялся и снова побежал за песком, а Достоевский, обращаясь ко мне, сказал:

— Радостный возраст. Злобы не питают, горя не знают. Слезы сменяются смехом...»

« — Особливо люблю я, когда елки продают, — говорил Достоевский писателю Е.Н. Опочинину, встретившись с ним на улице и прогуливаясь. — Детям это какая же радость! Ведь Рождество-то по преимуществу детский праздник... Детей надо в эти дни всячески радовать...

Федор Михайлович скажет несколько слов, — продолжает Опочинин, — и задыхается. В Гостином дворе, у выставки игрушек магазина Двойникова увидали мы мальчугана. Он всецело был погружен в восторженное созерцание выставленных чудес. Мальчик, видимо из бедной семьи, в жалком пальтишке, худенький, даже скорее бледный.

— Посмотрите-ка! — кивнул на него Федор Михайлович. — Что он теперь думает? Какие замки строит? А спросите — ничего не скажет. Вот оттого-то все, что о детях пишут, — вздор и вранье. А иные еще подсюсюкивают под детей. Это уже просто подлость: в детской душе большая глубина, свой мир, особливый от других, взрослых, и такая иной раз трагедия, что в ней и гению не разобраться... Его правду один Бог только слышит...»

Роман двигался к концу. Шел уже суд над Дмитрием Карамазовым. Обвинитель, приведя неопровержимые факты, математически, как дважды два — четыре, и психологически неопровержимо доказал, что отца убил Дмитрий и что убить больше было и некому. Защитник на основе тех же фактов и той же психологии не менее убедительно показал, что Дмитрий совершенно невиновен, что преступления не было и вообще никто никого... не убивал. Алеша в вину Митеньки не верит. Ивану хотелось бы поверить, что все-таки Дмитрий, но беспокойство овладело Иваном — с чего бы? И он идет к Смердякову за разгадкой. Смердяков темнит, Иван настаивает, и Смердяков, измученный пыткой своего недавнего учителя и кумира, признается наконец, что отца убил... Иван. Нет, он не убийца и суду не подлежит, ибо неподсуден, но убил он — руками Смердякова: ведь совести нет и все позволено! Зачем же погибать стариковским тысячам-то? Все равно ведь либо беспутной Грушеньке, либо и того хуже — Дмитрию Федоровичу достались бы, а Смердяков на эти деньги мог бы в Москве или даже за границей свое собственное дело открыть-с, новую жизнь начать-с... Но даже и смердяковская душа вздрогнула и засомневалась. Смутилась-таки реальными плодами, казалось бы, отвлеченной философии и душа Ивана, заметался он между двумя правдами: той, по которой совести нет и все позволено, тем более для избранных, и другой, не признаваемой им за реальность и потому отвергаемой им правдой совести.

— Бога нет, — убеждал он всех и себя. — И черта тоже нет.

Но вот взял же да и явился ему в ночном его кошмаре черт, и поверил в него Иван: даже чернильницу в него запустил, хоть и продолжал твердить ему свое «нет». И пошел Иван на суд, чтобы донести на себя. Кто привел его сюда? Бог или черт? Искреннее раскаяние обеспокоенной совести или иезуитская ухмылка окончательно уверовавшего в ночного своего гостя? И то: кто ж ему поверит; сразу видно — человек не в себе, явно в горячке; решил, мол, взять грех брата своего на себя. Идейный убийца обретает ореол праведника, готового на самопожертвование. Невиновный пойдет на каторгу. Невиновный? Пока судьи земные творили над забулдыгой Митенькой неправый свой суд земной, в душе его творился иной суд... «Братья Карамазовы» подвигались к завершению, и Достоевский теперь и вовсе не мог позволить себе отвлечься ни на какую встречу. Нет такого дела, чтобы стало для него сейчас важнее «Карамазовых».

Глобальность темы, глубина поставленных в романе «мировых» вопросов способствовали тому, что в нем еще шире, чем в предыдущих произведениях Достоевского, отразился контекст русской и мировой истории, литературы, философии. На страницах романа упоминаются и в комментариях к нему перечислены сотни имен и названий произведений. Необыкновенно широк диапазон философских источников «Братьев Карамазовых» — от Платона и Плотина до Н. Ф. Федорова и Вл. С. Соловьева. Но особо следует выделить в этом плане произведения русских религиозных мыслителей (Нил Сорский, Тихон Задонский и др.), провозглашавших идеал цельного человека, у которого различные духовные силы и способности находятся в единстве, а не противоречат друг другу, у которого нет борьбы между мыслью и сердцем, теоретическим разумом и нравственным началом, что, по мнению Достоевского, как раз противоположно западному рационализму, ведущему человечество в тупик. И, конечно, особенно важную роль в идейно-нравственном содержании «Братьев Карамазовых» играет Евангелие — эпиграф, в котором заключена надежда на возрождение России после периода упадка и разложения, обильное цитирование евангельских текстов, постоянные разговоры и споры героев об евангельских притчах... Сохранилось несколько свидетельств о предполагаемом содержании второго романа «Братьев Карамазовых».

1) А.Г. Достоевская: «Издавать «Дневник писателя» Федор Михайлович предполагал в течение двух лет, а затем мечтал написать вторую часть «Братьев Карамазовых», где появились бы почти все прежние герои, но уже через двадцать лет, почти в современную эпоху, когда они успели бы многое сделать и многое испытать в своей жизни...»; «...действие переносилось в восьмидесятые годы. Алеша уже являлся не юношей, а зрелым человеком, пережившим сложную душевную драму с Лизой Хохлаковой, Митя возвращается с каторги...». (Жена писателя допустила некоторую неточность: в предисловии к первому роману указано, что он «произошел  тринадцать лет назад...»)

2) А. С Суворин: «Алеша Карамазов должен был явиться героем следующего романа, героем, из которого он хотел создать тип русского социалиста, не тот ходячий тип, который мы знаем и который вырос вполне на европейской почве...»; «Он хотел его провести через монастырь и сделать революционером. Он (Алеша) совершил бы политическое преступление. Его бы казнили. Он искал бы правду и в этих поисках, естественно, стал бы революционером...»

3) Некий аноним Z («Новороссийский телеграф», 1880, 26 мая): «...из кое-каких слухов о дальнейшем содержании романа, слухов, распространившихся в петербургских литературных кружках, я могу сказать, что Алексей делается со временем сельским учителем и под влиянием каких-то особых психических процессов, совершающихся в его душе, он доходит даже до идеи о цареубийстве...»

4) Н. Гофман, немецкая исследовательница (опять же, со слов А. Г. Достоевской):

«Алеша должен был — таков план писателя,— по завещанию старца Зосимы идти в мир, принять на себя его страдание и вину. Он женится на Лизе, потом покидает ее ради прекрасной грешницы Грушеньки, которая пробуждает в нем «карамазовщину». После бурного периода заблуждений, сомнений и отрицаний, оставшись одиноким, Алеша возвращается опять в монастырь; он окружает себя детьми -— им герой Достоевского посвящает всю свою жизнь: искренне любит их, учит, руководит ими...» [Достоевская, с. 503].

Во всех этих свидетельствах при разногласиях и разночтениях есть точки соприкосновения, и с абсолютной уверенностью можно сказать, что ненаписанный второй том «Братьев Карамазовых» был бы еще более пророческим и провидческим, чем, скажем, «Бесы». Между прочим, в своих «Воспоминаниях» А. Г. Достоевская высказала поразительную мысль-предположение, что-де, если бы даже ее муж и оправился от своей смертельной болезни, которая свела его в могилу в конце января 1881 г., он непременно бы умер через месяц, узнав о злодейском убийстве 1-го марта царя-освободителя народовольцами.

По мере печатания последнего романа и особенно после триумфальной «Пушкинской речи» (8 июня 1880 г.) слава Достоевского росла и ширилась. Ни одно его прежнее произведение не вызывало такого бурного внимания критики: за один только 1879 г. в столичной и провинциальной печати появилось несколько десятков отзывов. Многие рецензенты отмечали напряженность сюжета, злободневность содержания, резкую исключительность героев, налет мистицизма при несомненном реализме изображения. Характерным в этом плане можно считать суждение, сформулированное рецензентом «Голоса» (1879, № 156):

«Несмотря на всю чудовищность и дикость положений, в которые ставятся его действующие лица, несмотря на несообразность их действий и мыслей, они являются живыми людьми. Хотя читателю иногда приходится  чувствовать себя в обстановке дома сумасшедших, но никогда в обстановке кабинета восковых фигур, в романах г-на Достоевского нет фальши...»

Из всего изобилия разборов «Братьев Карамазовых», появившихся при жизни автора, наиболее значимы: К.Н. Леонтьев «О всемирной любви», Н.К. Михайловский «Записки современника», В.П. Буренин «Литературные очерки», М.А. Антонович «Мистико-аскетический роман».

Отправляя 8 ноября 1880 г. в редакцию «Русского вестника» «Эпилог» романа, Достоевский в сопроводительном письме писал Н.А. Любимову.

«Ну вот и кончен роман! Работал его три года, печатал два — знаменательная для меня минута. К Рождеству хочу выпустить отдельное издание. Ужасно спрашивают, и здесь, и книгопродавцы по России; присылают уже деньги. Мне же с Вами позвольте не прощаться. Ведь я намерен еще 20 лет жить и писать...»

Уверенность писателя в том, что новый его роман будет иметь «ужасный» успех, полностью оправдалась: когда отдельное двухтомное издание «Братьев Карамазовых» вышло в начале декабря 1880 г., то буквально в несколько дней была раскуплена половина трехтысячного тиража — для того времени ажиотаж небывалый. Предсказание же Федора Михайловича о 20 годах жизни и работы впереди, увы, не сбылись — жить ему оставалось меньше трех месяцев, и второй книге романа так и не суждено было появиться на свет. Для читателей Алеша Карамазов так и остался навек — кротким послушником... Авторы статьи: Николай Наседкин и Юрий Селезнёв.

Листая старые книги

Русские азбуки в картинках
Русские азбуки в картинках

Для просмотра и чтения книги нажмите на ее изображение, а затем на прямоугольник слева внизу. Также можно плавно перелистывать страницу, удерживая её левой кнопкой мышки.

Русские изящные издания
Русские изящные издания

Ваш прогноз

Ситуация на рынке антикварных книг?