[Мани Лейб. Озорной мальчишка. (Ингл-цингл-хват). Рис. Элиэзера Лисицкого].
Mani Leib. Yingl Tsingl Khvat. Kiev – St. Petersburg, Yidisher Folks Farlag. Киев-СПб., «Идишер фолксфарлаг». 1919. 12 с. c 10 ил. (идиш). В изд. лит. обложке. 25,8х20,8 см. Чрезвычайная редкость!
Детские книги на идише - часть общей истории советской детской книги 1920-х гг. и часть процесса «конструирования» современного еврейского искусства, каким его видели еврейские литераторы и художники в начале ХХ в. Книга стала наиболее яркой формой воплощения их представлений о национальном искусстве. Для многих художников «еврейского Возрождения» книга (в частности, книга детская) оказалась главной творческой сферой, позволяющей выразить свою национальную индивидуальность, независимо от политических убеждений и художественных направлений. Детская книга стала важнейшим проектом молодого еврейского авангарда. Уже в первом десятилетии ХХ в. изданием собрания сочинений И.-Л. Переца формируется новое отношение к еврейской книге, где роль художника необычайно важна. Книга воспринимается сферой синтеза искусств, объединяющей вербальное и визуальное начало, постепенно становится особым художественным объектом, плодом совместного творчества писателя и художника. Исчезают прежние кумиры: «югендштилевские» рисунки Э.-М. Лилиена, еще недавно казавшиеся вершиной еврейского искусства, представляются теперь пошлыми, вторичными, неинтересными. Новым ориентиром в 1910-х гг. становится графика Б. Кратко, который под влиянием Переца собирает образцы еврейского народного искусства, ритуальные предметы, широко использует фольклорные мотивы в своих работах. Истоки нового еврейского искусства ищут в прошлом, глянец ассимиляции снимается через обращение к собственным корням. Новая еврейская книга (bukh) на идише уподобляется старой книге религиозного содержания (sefer), на «святом языке», иврите или арамейском: «Еврейская книга [bukh] должна стать нашим культом, священным делом, она создается с радостью художника, с благоговейным трепетом ученого и святым порывом воина. Старая книга [sefer] была святыней, новая книга [bukh] должна обладать красотой». Изучением национальных корней занимается Еврейское историко-этнографическое общество. Создание нового еврейского искусства поддерживает в лице молодых талантов Еврейское общество поощрения художеств. «В качестве лаборатории возрождающегося национального творчества» мыслился московский Кружок еврейской национальной эстетики «Шомир». Проблемы современного еврейского искусства занимали Московский кружок еврейских писателей и художников. В России после Февральской революции 1917 г. важнейшим центром идишистской культуры становится Киев. Расцвет театральной, художественной, издательской жизни здесь был обусловлен прежде всего активной деятельностью издателей и литераторов так называемой киевской группы (Д. Бергельсон, Д. Гофштейн, Дер Нистер, И. Добрушин, Н. Майзиль, О. Шварцман и другие). Киевская ситуация не уникальна - процесс творческого взаимодействия между представителями разных видов искусств параллельно шел и в других культурных центрах: в Америке около 1909 г. молодыми поэтами и прозаиками, в большинстве своем выходцами из России, создается модернистская группа «Ди Юнге» («Di Yunge»). Идеолог группы Д. Игнатов, стремясь к созданию книги как синтетического произведения, активно привлекает к литературным изданиям художников, причем, некоторые из них пробуют себя и в качестве писателей. В январе 1918 г. в Киеве учреждается Культур-Лига - организация, призванная объединить всю национальную интеллигенцию в процессе планомерного строительства новой еврейской культуры. Главными сферами деятельности Культур-Лиги - тремя столпами, на которых она стоит, провозглашаются еврейское народное образование, еврейская литература, еврейское искусство. Культур-Лига имеет издательские филиалы в Белостоке, Одессе, Вильне, а Киев к началу 1920-х гг. становится одним из крупнейших в Восточной Европе центров издания книг на идише. В 1920 г. Культур-Лига была коммунизирована. Но в 1922 г. в Варшаве возникло издательство с тем же названием, основанное переехавшими туда членами Центрального Комитета организации. Вплоть до середины 1920-х гг. Культур-Лига продолжала играть важную роль в еврейской культурной жизни России. Еще в 1910-е гг. этнограф, исследователь еврейской культуры С.А. Ан-ский размышляет о проблеме формирования мировоззрения еврейских детей в рамках иной - русской культуры, как о самой настоящей национальной катастрофе. (При том, что Ан-ский, как и некоторые его современники и единомышленники, сам осознавал себя частью пространства единой русско-еврейской культуры). И. Добрушин, крупнейший теоретик «Культур-лиги», в 1918 г. пишет о том, что в своем художественном воспитании ребенок должен повторять путь, который прошло искусство его народа, поэтому новая графика для детей должна создаваться на основе еврейского народного искусства, лубка и примитива. Таким образом, обращение к народному искусству и примитиву становится программным моментом для еврейских авангардистов, создающих новую детскую книгу. А детская книга воспринимается как инструмент создания нового еврея посредством нового еврейского искусства. В Художественную секцию Культур-Лиги вошли молодые талантливые еврейские художники: Н. Альтман, Б. Аронсон, Э. Лисицкий, И.-Б. Рыбак, И. Чайков, Н. Шифрин, С. Шор, М. Эпштейн и многие другие. На короткий период существования Культур-Лиги их объединяют общие идеи, близкие формотворческие задачи, воплотившиеся в облике новой детской книги. Общность творческих установок рождает феномен некоего единого коллективного стиля, в русле которого выковывается и индивидуальность каждого художника. Одна из наиболее ярких фигур Художественной секции Культур-Лиги - Элиэзер Лисицкий. Книги, оформленные им с 1917 по 1919 гг. - необходимое звено для понимания логики творческого развития художника: от издания к изданию очевидно как Элиэзер Лисицкий, увлеченный изучением народных корней и созданием нового еврейского искусства, превращается в Эль Лисицкого, исповедующего наднациональные принципы супрематизма и конструктивизма.
В 1919 г. Лисицкий оформляет поэму «Ингл-Цингл-Хват» Мани-Лейба - центральной фигуры среди поэтов американской еврейской группы «Ди Юнге». В отличие от «Хад-Гадьи», где важную роль играют пятна локальных цветов, «Ингл-Цингл-хват» - строгая черно-белая графика. Для многих художников Культур-Лиги она более всего соответствовала эстетическим параметрам художественного примитива и аутентичному национальному стилю. Б. Аронсон, рассматривая творчество Н. Альтмана, пишет о том, что он прозрел «формальную основу народного творчества, не литературу, сюжет, а сущность композиции - пропорцию белого и черного, их отношение, традиционную зависимость линии от пятна, слитость и целостность, узорчатую одинаковость всех элементов». Те же качества характеризуют и графику Э. Лисицкого. «Ингл-Цингл-хват» - продолжение пути, намеченного им в иллюстрациях к «Сихас Хулин». Рисунок и композиционное мышление художника здесь демонстрируют окончательное освобождение от подражания, (народному ли искусству, графике ли модерна) и стилизации. Это свободное оперирование элементами народного искусства - пластики надгробий, книжной миниатюры, ставших для художника «буквами» нового изобразительного языка. В рисунок органично включается еврейский алфавит. Точнее, рисунок выполнен в характере написания-рисования букв: с теми же элементами и нажимами. Буква нередко мотивируется как часть предметного ряда - например, в изображении балагана на ярмарочной площади, где основанием флюгера становится еврейская буква «ламед». Парадоксально, но в одних и тех же элементах содержатся и традиционное, и кубистическое, супрематическое, конструктивистское начала. Иллюстрируя поэму, Лисицкий точно следует тексту автора. Есть у него и речка между гор, и мост, и поселок на обоих берегах речки - здесь живут евреи, там - гои. В то же время графика Лисицкого выразительно рисует образ штетла, осознанного как некое особое культурное явление именно поколением художников «еврейского Возрождения». Штетл, пространство которого центростремительно концентрируется вокруг синагоги, так что домишки, заборы, надгробные стелы, мостики, палки журавлей-колодцев слегка деформируются, словно пляшут по холмистому рельефу. Синагога, которая подобно башням средневековых соборов придает характерный профиль всему штетлу. Эти внешние черты так или иначе будут повторятся всеми еврейскими художниками поколения Культур-Лиги. Э. Лисицкий, архитектор по образованию, чрезвычайно чуткий к индивидуальности пространства, был едва ли не создателем этого узнаваемого образа, впоследствии растиражированного и ставшего общим местом. В иллюстрациях Лисицкого есть детали, отсутствующие в тексте Мани-Лейба. Они образуют второй план прочтения поэмы и демонстрируют сверхзадачу Лисицкого - выразителя идей национального Возрождения. Художник вводит образ традиционного еврея-рассказчика, и мальчика-читателя. Они - визуальное воплощение определенной программы. В начале истории еврей-рассказчик поднимает вверх процветшую книгу - инструмент создания нового человека и образец нового культа. В конце истории мальчик - представитель нового поколения, этой книгой сформированного - читает «Ингл-Цингл-хват». Фигура старика открывает книгу. Фигура мальчика закрывает. Абсолютно по-новому решает Э. Лисицкий композицию книги в целом. Традиционно книга строилась как дом, а первая страница как вход, оформленный соответствующим образом: с колоннами, завесой, аркой, надписью на ней. Это принцип статичный. В «Ингл-Цингл-хват» композиция книги динамична и определена пролетом главного героя сквозь книгу, начиная с обложки и заканчивая последней страницей. Здесь можно усмотреть параллель к принципам существования абстрактных супрематических форм в будущих композициях Лисицкого: их экспансии во внешнее пространство, их центробежному движению, часто построенному на диагональных линиях.
Ингл-Цингл-Хват – это Мальчик-с-пальчик. Маленький, шустрый и невероятно самоуверенный.
Повстречался мальчику некий барин - богатый и старый, подивился речам его да смелости, и предложил на выбор два подарка, не простых, а волшебных:
Что, скажи, тебе по нраву -
Конь ли, скачущий на славу,
Иль колечко с волшеством?
Выбирай, малыш, с умом!
У того горит сердечко:
Конь - колечко?..
Конь - колечко?..
"Подавайте, не дразня,
И колечко, и коня!.."
В стране, где дети были объявлены «единственным привилегированным классом», новую массовую детскую книгу создавали лучшие художники и поэты. Они создавали книги для детей рабочих и крестьян. Они создали шедевры. Если русская советская детская книга 1920-х годов хорошо известна, то о том, что в процессе создания новой детской книги приняли самое живое участие замечательные еврейские поэты и художники, известно гораздо меньше. Между тем, в 1920-е годы, как в СССР, так и за его пределами, выходила масса детских книг на идише, которые писали лучшие еврейские поэты и прозаики (Лейб Квитко, Мани Лейб, Кадя Молодовская, Ицик Кипнис и многие другие) и иллюстрировали великие художники (такие как Эль Лисицкий, Марк Шагал, И.‑Б. Рыбак, Марк Эпштейн, Мани Кац, Ниссон Шифрин, Джозеф Чайков, Соломон Никритин, Александр Тышлер, Барух Гольдфайн, Борис Арансон, Сара Шор и др.). Детская книга была важнейшим проектом молодого еврейского авангарда, позволяя сразу создать и «новое еврейское искусство», и «нового еврея». Крупнейший теоретик «Культур-лиги» Иехезкель Добрушин в 1918 году писал о том, что в своем художественном воспитании ребенок должен повторять путь, который прошло искусство его народа, а потому новая графика для детей должна создаваться на основе еврейского народного искусства, лубка и примитива. Какой бы авангардист не подписался под этими словами? Мани Лейб также написал немало стихов для детей. Еще при жизни поэта его стихи стали основой поэтического раздела в американских детских хрестоматиях на идише. Самое знаменитое его произведение для детей – поэма «Ингл-Цингл-Хват» стала особенно известна, благодаря тому что в революционном 1919 году ее издали в Киеве с великолепными иллюстрациями Лазаря Лисицкого. На обложке штетл (жизненное пространство вокруг синагоги) показан как бы с высоты птичьего полета, и из этого уменьшенного в масштабе местечка волшебный конь уносит еврейского мальчика, героя сказки, в огромный манящий мир.
Мани Лейб родился в 1883 году в городе Нежин. Родился в бедной семье. До 11 лет учился в хедере, потом пошел в ученики к сапожнику, пять лет спустя стал хозяином мастерской. Тогда же вступил в революционное движение — начал с украинской социалистической партии, потом был эсером, анархистом, социал-демократом. В 1904 г. был арестован, несколько месяцев сидел в тюрьме. После второго ареста в том же году бежал в Англию, где принял участие в революционном движении эмигрантской молодежи и под влиянием И. Х. Бреннера впервые напечатал свои стихи в социалистическом еженедельнике «Ди найе цайт». В 1905 г. переехал в Америку, поселился в Нью-Йорке. Работал на обувной фабрике, много печатался в еврейских газетах и журналах. Мани Лейб был ярким поэтом в движении символистов Ди юнге. Воззрениям движения Мани Лейб остался верен и после Первой мировой войны, когда большинство его участников пошли иными путями. В 1918 г. в Нью-Йорке вышли несколько сборников стихотворений Мани Лейба: «Лидер» («Стихи»), «Баладн» («Баллады»), «Идише ун славише мотивн» («Еврейские и славянские мотивы»). Весьма длительно сотрудничал с газетой «Форвертс»: здесь напечатано его первое по приезде в США стихотворение, а с 1946 г., заболев туберкулезом и уйдя с фабрики, он стал постоянным сотрудником газеты. Стихи Мани Лейба отличаются романтической приподнятостью, тонким лиризмом, музыкальностью, емкостью слова, часто окрашены тонким юмором. Он обращался к сказкам, легендам, народным песням, много писал для детей. Его поэтический язык одновременно изыскан и прост. Популярность творчества Мани Лейба продолжала расти и после его кончины. В 1955 г. вышел двухтомник «Лидер ун баладн» («Стихи и баллады», Нью-Йорк), а в 1963 г. в Тель-Авиве — сборник под тем же названием с параллельным переводом на иврит Ш. Мельцера и с предисловием И. Мангера — друга и единомышленника Мани Лейба.
Широко известна сказка Мани Лейба в стихах «Ингл-цингл-хват», неоднократно переиздававшаяся в СССР; его стихотворение «Лид фун бройт» («Песня о хлебе»), положенное на музыку, до сих пор очень популярно в репертуаре еврейских школ. На музыку положены и многие другие стихотворения поэта. Мани Лейб перевел на идиш стихи ряда русских поэтов. В балладах широко использовал народные легенды и предания. Его стихотворная сказка «Ингл-цингл-хват» неоднократно переиздавалась в России, Польше, США, а «Песня о хлебе», положенная на музыку Ю. Энгелем — стала очень популярной в еврейских школах. В 1943 году к шестидесятилетию поэта газета «Форвертс» и группа почитателей собрали деньги и подарили ему небольшой дом на берегу океана. Это, кажется, был единственный подобный случай в истории еврейской литературы. В этом доме Мани Лейб провел последние десять лет жизни.
В этом доме он создал в конце 1940‑х годов свой последний шедевр – книгу сонетов. Мани Лейб прожил 70 лет. Он вошел в еврейскую литературу, когда, по существу, поэзии в ней не существовало. Он стал одним из создателей этой новой поэзии. Дожил до ее расцвета и застал начало угасания: увидел падение читательского интереса и молодое поколение, которое уже не знало идиша. Обо всем этом он и пишет, без гнева и пристрастия, в своих поздних сонетах. Два сонета из этой последней книги вошли в нашу подборку. В 1957 году, через четыре года после смерти Мани Лейба, в Нью-Йорке вышел в свет внушительный двухтомник избранных стихотворений и поэм Мани Лейба.
Валерий Дымшиц
Забытый шедевр
В 1920-х гг. в СССР произошла настоящая революция в детской литературе и в книгоиздательстве для детей. Гораздо меньше известно о том. что в создании новой детской книги приняли участие также замечательные еврейские поэты и художники. Между тем иллюстрированные еврейские детские книги, изданные в России после революции, давно стали классикой мировой книжной графики. Детская книга была не только важнейшим проектом молодого еврейского авангарда, она была частью программы по созданию «нового еврея». Главным центром новой еврейской культуры стал после революции Киев. Именно в этом городе в разгар Гражданской войны были напечатаны первые шедевры новой еврейской детской книги. Одна из самых ярких книг в этом ряду была поэма «Ингл-Цингл-Хват» («Озорной мальчишка») американского еврейского поэта Мани-Лейба, выпущенная в Киеве в 1919 г. с иллюстрациями Эль Лисицкого (1890—1941). Для раннего творчества Лисицкого (до его обращения к конструктивизму), как и для всего русского авангарда, был характерен интерес к народному искусству. Лисицкий работал над созданием нового национального художественного языка на основе еврейской фольклорной традиции, которую хорошо знал. В частности, он вместе с И.-Б. Рыбаком копировал росписи знаменитой деревянной синагоги в Могилеве. Иллюстрации к «Ингл-Цингл-Хвату» стали его завершающей и, несомненно, главной работой в этом направлении. Если имя Лисицкого, одного из столпов русского авангарда, достаточно хорошо известно, то имя Мани-Лейба вряд ли что-то говорит современному русскому читателю.
Мани-Лейб (псевдоним Мани-Лейба Брагинского. 1883, Нежин - 1953, Нью-Йорк) - центральная фигура среди поэтов первой американской еврейской (идишской) модернистской группы «Ди Юнге Молодые»). Эта группа былa создана в Нью-Йорке около 1909 г. молодыми прозаиками и поэтами, и основном недавними эмигрантами из Российской империи. До ее появления в еврейской американской литературе, в особенности в поэзии господствовали социальные мотивы. «Ди юнге» впервые в американской еврейской литературе провозгласили приоритет эстетических задач. С них, и в первую очередь с Мани-Лейба, начинается история новой поэзии на идише. Творческий почерк Мани-Лейба неоднократно менялся на протяжении его долгой жизни. Неизменным оставалось лишь стремление к красоте, к совершенству, недаром Ицик Мангер назвал его «Иосифом Прекрасным еврейской поэзии». Манн-Лейб - самый «русский» из американских еврейских поэтов. Его первые поэтические опыты созданы под влиянием русских символистов. В дальнейшем на него повлиял Есенин, с которым Мани-Лейб подружился во время посещения русским поэтом Нью-Йорка. Впоследствии Мани-Лейб переводил на идиш стихи Есенина, Блока, Тютчева, многих других русских поэтов, прозу Куприна. И в его ранней «детской»» поэме «Ингл-Цингл-Хват» чувствуется русская (от Пушкина до Блока) поэтическая интонация. Да и сам центральный образ зимы, снегопада, метели недвусмысленно ассоциируется с Россией и русской революцией. Несомненно, эта интонация была очень хорошо слышна ею современникам, ведь в 1920-х гг. еврейская читающая публика давно была двуязычна. Хорошо, что, наконец, к русскому читателю возвращается один из забытых шедевров еврейской литературы и искусства.
Сергей Есенин о Мани Лейбе:
У них (евреев) есть свои поэты, свои прозаики и свои театры. От лица их литературы мы имеем несколько имён мировой величины. В поэзии сейчас на мировой рынок выдвигается с весьма крупным талантом Мани-Лейб. Мани-Лейб — уроженец Черниговской губ. Россию он оставил лет 20 назад. Сейчас ему 38. Он тяжко пробивал себе дорогу в жизни сапожным ремеслом и лишь в последние годы получил возможность существовать на оплату за своё искусство. Переводами на жаргон он ознакомил американских евреев с русской поэзией от Пушкина до наших дней и тщательно выдвигает молодых жаргонистов с довольно красивыми талантами от периода Гофштейна до Маркиша. Здесь есть стержни и есть культура.
В конце сентября Есенины отплывают из Гавра в Америку. Кинель уволена, Айседора взяла в качестве секретаря Владимира Ветлугина, друга Сергея, резонно заметив при этом: «Чтобы ему было с кем говорить на родном языке». На время путешествия их домом становится огромный океанский лайнер «Париж». Комфортабельность судна поражает Есенина. Ресторан на корабле, пишет он, площадью немного побольше нашего Большого театра. Чтобы дойти до него от каюты, приходится затратить пять минут: мимо библиотек, комнат для отдыха, через танцевальный зал. Теперь ему кажется смешным и нелепым тот убогий мир, в котором он жил раньше: «С этого момента я разлюбил нищую Россию». Айседора в пути готовит приветственную речь «Поздравление жителям Америки». Корабль ошвартовывается у нью-йоркского причала 1 октября 1922 года. Перед нахлынувшей толпой репортеров вернувшаяся на родину богиня танца начинает свой спич: «Мы — представители новой России. Мы не вмешиваемся в политические вопросы. Мы верим, что душа России и душа Америки готовы к взаимопониманию». Но родина не спешила раскрывать объятия перед своей великой дочерью. Сначала ее с мужем на сутки задержали на лайнере, заявив, что мисс Дункан потеряла гражданство, выйдя замуж за Есенина. Это была неправда. Затем вызвали в иммиграционный центр на Эллис Айленд на интервью. Власти полагали, что прибывшие могут быть эмиссарами Ленина и тайно везти в Америку большевистские прокламации. На таможне перетряхнули все вещи до единой, все рукописи перепроверили, все печатные материалы на русском языке конфисковали. Люди Гувера (из ФБР) искали написанное симпатическими (невидимыми) чернилами. Но проводившие интервью заявили, что ничего революционного в Айседоре не обнаружили, кроме ее экстравагантного костюма.
Нью-Йорк, начало октября. На первые три концерта в Карнеги-Холл билеты проданы за один день. 7 октября, в субботу, Дункан танцует программу на музыку Чайковского перед трехтысячной аудиторией. Сотни стоят на улице — а вдруг выпадет шанс пробиться в зал. В речи после представления Айседора снова призывает к дружбе Америки с Россией.
Бостон, 22 октября. Симфони-Холл. Перед концертом Есенин умудрился вывесить из окна красный флаг и выкрикнуть: «Да здравствует большевизм!» Правда, по-русски. Зал забит молодежью. Звучат последние аккорды Патетической симфонии. Айседора заканчивает ее с красным шарфом над головой. Она размахивает им из стороны в сторону и провозглашает: «Это — красное! Я — такая же!» В этот момент публика явственно видит обнаженную грудь танцовщицы. То ли она сама ее обнажила в экстазе, то ли струящаяся одежда соскользнула вниз. Как это произошло — никто не уловил, но то, что грудь была, уловили все. Разгорелся страшный скандал. После начала Первой мировой войны Айседора сделала патриотический танец на музыку Марсельезы. Она завершала его на парижской сцене в позе, изображенной на знаменитой картине Эжена Делакруа «Свобода на баррикадах» — с обнаженной левой грудью. Публика встречала этот финал восторженно. Но Бостон 1922 года — не Париж (любого года). Мэр Бостона запретил дальнейшие выступления Дункан. Госдепартамент, департаменты труда и права заявили, что начинают расследование относительно четы Есениных, чтобы найти основания для их депортации. Сол Юрок, импресарио Айседоры, настаивал на том, чтобы она прекратила речи в ходе своих выступлений, иначе тур придется прервать. Сообщая об этом публике во время концерта в Чикаго, неугомонная Дункан воскликнула: «Отлично!.. Я возвращаюсь в Москву, где есть водка, музыка, поэзия и танец. Ах, да — и свобода!» Несмотря на эхо бостонского скандала, несмотря на отказы, инициированные мэрами и видными гражданами ряда городов, особенно на Среднем Западе, — гастроли продолжались. Но теперь — с обязательным присутствием стражей порядка. В Индианаполисе четверо полицейских находились в зале: держать танцовщицу под постоянным контролем, чтобы она была полностью одета. Пятый дежурил в коридоре — на случай, если понадобится ее арестовать. На одном из концертов Айседора во время танца взялась рукой за тунику — и в то же мгновение двое полицейских выдвинулись из проходов к сцене, на исходную позицию. Есенин ездил с женой повсюду. Видел и ее триумфы, и огорчения. Бывало, публика покидала зал. И бывали овации. Когда в Карнеги-Холл Айседора обратилась к зрителям за помощью — попросила денег для ее школы в России: отовсюду из лож, с балконов хлынул ливень долларов. Есенин ходил и собирал их. Однажды он увидел у продавца газеты со своим изображением и тут же купил больше десятка экземпляров. Вот это слава! — подумал он. Пошлю их на родину. И попросил кого-то перевести подпись под фотографией. Там было написано: «Сергей Есенин, русский крестьянин, муж знаменитой, несравненной танцовщицы Айседоры Дункан, чей бесспорный талант...». «Муж» и «русский крестьянин» порвал все газеты на мелкие кусочки, отправился в ресторан и напился. Но вскоре его имя появилось в прессе вполне самостоятельно, а Дункан упоминалась лишь как его жена. Дело было так. Есенины приехали на пару дней в Нью-Йорк отдохнуть в перерыве концертного турне. Эмигрант из России Брагинский пригласил поэта в гости. Он сам писал стихи на идиш под фамилией Мани-Лейб, которую взял себе в Америке. И перевел на идиш несколько стихотворений Есенина. Идя с мужем на встречу, Айседора надела легкое платье из розового тюля.
Николай Клюев (слева), Сергей Есенин и Всеволод Иванов
Людей в небольшую квартирку в Бронксе набилось до отказа. Друзья Мани-Лейба, — в основном, еврейские поэты. Ели, пили дешевое вино, восхищались гостями из России. Вокруг Есенина крутились женщины. Хозяйка дома Рашель обняла его за шею и что-то говорила. Мужчины липли к Айседоре. Мани-Лейб прочитал свои переводы есенинских стихов. Вениамин Левин, хороший знакомый Сергея еще по России, с которым он теперь встретился в Нью-Йорке, прочел есенинскую поэму «Товарищ». Сам герой дня выбрал для чтения монолог Хлопуши из «Пугачева». Попросили что-нибудь новенькое, самое последнее. И тогда Есенин стал читать диалог из первой части драматической поэмы «Страна негодяев». Один из героев, Замарашкин, обращается к другому, Чекистову:
Слушай, Чекистов!
С каких это пор
Ты стал иностранец?
Я знаю, что ты настоящий жид,
Ругаешься ты, как ярославский вор,
Фамилия твоя Лейбман,
И черт с тобой, что ты жил
За границей...
Все равно в Могилеве твой дом.
Потом «жид» прозвучало еще раз. Можно понять реакцию аудитории, состоявшей сплошь из евреев. Они были неприятно поражены. Но главное действо ждало их впереди. Айседора уже заметила, что ее муж помрачнел. Он часто бросал взгляды на увивавшихся вокруг нее мужчин и на ее легкое платье. Она переместилась к нему. Тогда все собравшиеся переключили внимание с поэта на его жену: провести вечер со знаменитой Дункан и не увидеть, как она танцует?! Айседора согласилась показать свое искусство. Но она успела только начать. Разгоряченный обстановкой и вином, Есенин бросился на нее с кулаками, обливая несмолкаемым матом. Ухватился за платье, пытаясь его порвать. Айседора не сопротивлялась, лишь старалась ласковыми словами успокоить его. Но всё же что-то в ее туалете было нарушено, да и ей самой досталось. Гостям удалось разделить их: его — уговаривали, ублажали, а ее — женщины незаметно увели в другую комнату. Освободившись от опеки и не видя жены, Есенин стал кричать:
— Где Изадора? Где Изадора?
Кто-то сказал, что она уехала. Он выскочил на улицу, за ним побежали, вернули в подъезд. Он шумел, даже пытался выброситься из окна. На него навалились, всеми силами стараясь удержать. Он яростно сопротивлялся и кричал:
— Распинайте меня! Распинайте меня!
Мужчинам удалось связать его и уложить на диван. Тогда он стал кричать:
— Жиды, жиды проклятые!
В конце концов, успокоился, его развязали, и все разошлись по домам. На следующий день Мани-Лейб пришел в отель к Есенину. Тот объяснил свое поведение врожденной болезнью — припадком падучей, извинился, и они помирились. Однако сразу же в ряде американских газет появились подробные сообщения об этом инциденте. Оказалось, что на вечере присутствовали несколько журналистов. В статьях говорилось об избиении пьяным Есениным своей жены, Айседоры Дункан, а он сам квалифицировался как «большевик и антисемит». Впоследствии теми, кто упоминал про этот нашумевший факт, была найдена утешительная формула: Есенин в трезвом виде никогда не был антисемитом. Через 30 лет, в 1953-м, В.Левин подробно рассказал в «Новом русском слове» о том «поэтическом» вечере. Друзья и знакомые, хорошо знавшие Айседору, удивлялись ее поведению, спрашивали, почему она не расстанется с Есениным. Разным людям она отвечала по-разному. Макс Мерц, директор детской школы танца, которую вела в Германии ее сестра Элизабет, однажды увидел Айседору страшно напуганной, только что сбежавшей от угрозы избиения мужем.
— Вы не должны больше терпеть эти издевательства, — сказал он.
Айседора ответила со своей характерной мягкой усмешкой:
— Вы знаете, Есенин ведь крестьянин, а у русских крестьян есть обычай напиваться по субботам и бить свою жену.
А одной из подруг она говорила:
«Он так похож на моих погибших детей».
История в Бронксе значительно подмочила репутацию и поэта, и танцовщицы. Но гастроли уже подходили к концу. По утверждению импресарио, тур по Америке принес Айседоре деньги. Однако она выяснила, что их не хватает даже на обратные билеты в Европу. Ей в тот момент и в голову не могло прийти, что Есенин набил свой багаж не только собственным объемным, новым с иголочки, экстравагантным гардеробом, но и семью или восемью тысячами долларов в разных купюрах, прихватив заодно половину туалетов жены.
— Боже мой! — грустно промолвила Айседора, когда уже в Париже обнаружила вероломство мужа. — Возможно ли это — я пригрела змею на своей груди?
Но Есенин упорно и неколебимо защищал принадлежащие ему чемоданы с американским добром. А тогда, в Нью-Йорке, чтобы купить билеты на пароход, Айседоре пришлось занять денег у Париса Зингера, в прошлом ее возлюбленного.
Авторское отступление. В ходе американского турне Есенин общался с бывшими российскими гражданами, покинувшими страну. Неужели ему не встретился там ни один соотечественник из Советской России не эмигрант? Оказалось, был такой человек. Это известный ученый, один из лучших советских специалистов по американской литературе, автор блистательной биографии Марка Твена, не раз переиздававшейся в серии ЖЗЛ, Морис Осипович Мендельсон. И вот осенью 2005 года, в Сан-Франциско, я слушаю рассказ Мориса Осиповича. Слушаю его голос, запись воспоминаний: к сожалению, автора уже нет в живых. А демонстрирует мне этот документ из семейного архива его сын, ученый-медик Михаил Морисович. Тогда, в 1922-23 гг., его отец, еще совсем молодой человек, был приглашен Давидом Бурлюком на его личную встречу с Есениным. Бурлюк, известный российский футурист и эмигрант, жил в Нью-Йорке. Происходила встреча в фешенебельном отеле, в номере, где остановились Есенин и Айседора. За широким окном виднелась оживленная городская площадь, но поэт сидел спиной к окну. Бурлюк как-то заискивающе — что на него не было похоже — предлагал ему свои услуги. Он был готов показать гостю неповторимый, своеобразный Нью-Йорк. Есенин холодно благодарил и отказывался. Бурлюк опять возобновлял свои предложения. Есенин постепенно стал раздражаться, проявлять всё большее беспокойство. Наконец, он вскочил и резко заявил, что не желает ничего смотреть, никуда не хочет идти, и ничто в Америке его не интересует. И тогда Морис Мендельсон с юношеским задором вмешался в разговор:
— Неужели вам не хочется понять, как живут люди в этом многомиллионном городе..., в каком настроении возвращаются домой... после целого дня изматывающей работы?
Есенин неожиданно улыбнулся. Но — повторил то же, что говорил раньше. Только значительно позже смог будущий писатель осмыслить и понять тогдашнее поведение поэта. А я, слушая воспоминания Мориса Осиповича, подумал — какое точное наблюдение: Есенин не хотел впитывать Америку.
Прощание
Есенины покинули Соединенные Штаты 2 февраля 1923 года. Сразу после отплытия Айседору лишили американского гражданства. С борта корабля она телеграфировала в Лондон своей подруге Мэри Дести: «Если ты хочешь спасти мою жизнь, встречай меня в Париже». На лайнере было слишком много алкоголя: на поезд в Шербуре Есенина несли. Мэри уже ждала их. С оставшимися от взятых взаймы денег они отправились в первоклассную парижскую гостиницу «Крийон». Через два дня Есенин разобрался со своей спальней. Айседора успела убежать. Когда Мэри зашла в номер, она увидела следующую картину. Кровати сломаны, матрасы валяются на полу, простыни изодраны в клочья, каждый кусочек зеркала раздроблен на мелкие части. Всё это выглядело так, словно в дом только что попала бомба. Айседора поделилась с подругой: «Понимаешь, я могу сказать тебе правду, Мэри. Сергей — всего лишь чуть-чуть эксцентрик». Понадобилось шесть полицейских, чтобы утихомирить эксцентрика и доставить его в ближайший полицейский участок. Его согласились выпустить только при условии, что он покинет Францию. Айседоре удалось отправить его в Берлин, к Кусикову. Перед отъездом он заявил репортерам, что едет в Россию, чтобы увидеть двух своих детей от прежней жены. «Меня пожирает отцовская тоска... Жуть! Я — отец».
Отпущенный на волю Есенин разговорился. 19 февраля берлинская 8-UhrAbendblatt под огромным заголовком: «Лучше быть в Сибири, чем мужем Дункан» напечатала интервью с поэтом. «Россия — огромная, заявил он, я всегда найду место, где эта ужасная женщина не достанет меня. Ее никогда не интересовала моя индивидуальность, она хотела доминировать. И чтобы я был рабом. Поэтому я не мог больше оставаться. Я сбежал и впервые со дня свадьбы чувствую себя свободным, ни от кого не зависящим».
Его утверждения глубоко ранили Айседору. Она посылает телеграмму Кусикову: уточнить, что происходит. Кусиков ответил, что если она не приедет к Есенину, тот покончит с собой. Он и не собирается в Москву. Теперь заявляет, что любит жену, но она слишком много пьет, а этого он вынести не может.
Тише, тише
Тише, тише – смолкни, крик!
Каждый – бледен, безъязык,
Станем, чуть дыша, во мгле,
Болью пригнуты к земле.
В час ночной, из самой тьмы,
Он примчится в тишине
К нам на белом скакуне,
И его увидим мы.
Увидав сиянье глаз,
Белый цвет его плаща,
Мы воспрянем, трепеща,
Свет его падет на нас.
Только – тише! Смолкни, крик.
Каждый – бледен, безъязык,
Станем, чуть дыша, во мгле,
Станем, пригнуты к земле.
Если это – жалкий бред,
Если все – посул пустой,
Если мы во тьме густой
Даром ждали столько лет –
Долу боль приклонит нас,
Долу склонимся с тоской,
В тишине, рука с рукой –
Тише, тише что ни час.
Тише, тише – смолкни, крик!
Каждый – бледен, безъязык,
Станем, чуть дыша, во мгле,
Болью пригнуты к земле.
На Пятой авеню
На Пятой авеню есть белые стены,
Белые стены, переполненный зал.
Девушки шьют и ждут смиренно,
Когда раздастся вечерний сигнал.
Но в омуте часов не слыхать его звона,
А день в лихорадке – и бредит уже,
Ходят девичьи руки, взвизгивают сонно
Иглы на тринадцатом этаже.
Белый шелк, синий шелк, и лиловый,
и алый –
Взвизгивают иглы – все тоньше их стон,
Входит солнце, от горя бледное, в залы –
И клубится пыль средь зеленых колонн,
И взвизгивают иглы глухо и сонно
Где-то на тринадцатом этаже.
Ходят девичьи руки – а звуки и звоны
В омуте тонут, неслышные уже.
Сквозь игольное ушко
Утешенье, ты без толку,
Все во мне яснее дня –
Криком бы не выдать только
Сокровенного меня!
Только стих – молитвы выдох,
Век, слезу сморгнувших, стыд –
Перед алтарем на плитах
Агнцем связанным лежит.
И, верблюд, свой горб крамольный –
Рот, иссохший от огня,
Я тащу ушком игольным
Сокровенного меня.
Бабье лето в Америке
Рассыпалось, сгорая, бабье лето –
Дым кольцами и отблеск золотой –
И я лишь угли в тишине, без света
Благоговейно ворошу рукой.
Деревня. Ночь. В ответ моей печали
Кузнечик лунный дует на дуде.
В траве белесой тыквы строем стали –
Ряд желтых лун у тына, на гряде.
Деревья – свечи голубого воска –
Застыли перед Б-гом в полумгле.
Лист упадет – и тишь ответит жестко,
И жестче – шаг мой по сухой земле.
Я – Мани Лейб
Я – Мани Лейб. Не знать невозможно:
Знают Бронсвилль, Егупец и целый свет:
Не худший сапожник в цехе сапожном,
В цехе поэтов – не худший поэт.
Юнцом-подмастерьем (так оно было)
Сидел, тачал сапоги – и вдруг
Из сердца песня ввысь воспарила…
И выпало тут же шило из рук.
Так первая муза ко мне слетела,
Меня поцелуем даря своим,
И дрожь впервые пронзила тело,
Которая слово дает немым.
И стали уста, как источник свежий,
И песня – как гостья издалека,
И сделался тесный мой мир безбрежен,
И сладостен хлеб, и доля сладка.
Других подмастерьев нашего цеха
Смутило песен моих волшебство.
Но я не добился у них успеха:
Они не могли понять ничего.
Их жизнь была полной слез и печали,
И на мои песнопенья в ответ
Меня осмеяли и прозвище дали:
Башмачник-рифмачник, штиблет-поэт.
Ну что ж, ухожу – до свиданья, братцы!
Неужто за шилом я кончу дни!
Хочу до поэтов скорее добраться,
Хочу я стать таким, как они.
Как только – птенец, скорлупу пробивший, –
Достиг я почтенной этой среды,
Был ими обласкан сапожник бывший
И принят немедленно в их ряды.
Поэты, подобные певчим птицам!
Петь гимны невиданным чудесам
Судьба нам – выспренним, белолицым...
Как в день базарный нищим певцам.
Мы пели – и наш напев повторяя,
От края до края мир пел и цвел.
И голод томил нас, и доля злая,
И в гроб молодым не один сошел.
Г-сподь питает и птичку в небе –
Одним лишь поэтам не повезло.
Пришлось и мне, в заботах о хлебе,
Вспомнить сапожное ремесло.
Но, Муза, спасибо – пускай немного
Еды и питья в закромах твоих.
Служу я тебе бескорыстно, строго:
Тачаю сапог – и слагаю стих.
Так пусть эти несколько слов несложных
Помнят Бронсвилль, Егупец и целый свет:
По счастью, я не поэт-сапожник,
Я, Мани Лейб – сапожник-поэт!
Нежин
Нежина трубы и тропы,
Ивы, снопы, огурцы.
Грязи весною потопы,
Снега на кровлях венцы.
Нищий на рынке с бандурой,
В землю уткнувшийся бык,
Маклер косматый и хмурый,
Свиньи и русский мясник.
Сотни картузов, а выше –
Высь океана синей…
Аисты клекчут на крыше,
Огненный гребень над ней.
Стадо – и пыль, как из сита,
Бич, как коса, над гуртом…
Смотрит на город с гранита
Гоголь с насмешливым ртом.
И от креста над седьмою
Улицей падает тень –
Церковь приветствует гоев
Звоном в их праздничный день.
Мимо, с ракитой зеленой
Звучно псалмы голося,
Всходят евреи по склону,
Мертвого к мертвым неся.
И на завалинках бабки,
Бают сверчками свою
Небыль: о злыднях побаски
Да про пророка Илью.
И – воровская головка! –
В час, как уж кончился день,
Крадется Лейбеле ловко
В барский садок за плетень.
Слушай! Мужичий, угрюмый
Хор (то ли плач, то ли вой)
Взвился шевченковской думой:
«Гей, соловийко, не пой!»
И, коли плачу и пенью
Отдана полночь во власть –
Слушает мальчик, уменью
Пенья и плача учась.
Бруклин
О Бруклин! Серый камень с пылью.
Нависла над тобой тоска.
Уныло распростерший крылья,
Ты в обмороке на века.
Ты дремлешь, в землю скукой вбитый,
Ты ею навсегда пленен.
И по чертам твоим разлита
Тоска всех стран и всех времен.
И красит серым неизменно
Тоска любой из дней твоих:
Любого дома дверь и стены,
И каждый из огней ночных.
И по любой твоей дороге
Сквозь ту тоску – сквозь суть твою –
Плетутся в черных лентах дроги
К кладбищам на твоем краю.
А в праздник – в кирхах серых, сонных
Органа музыка сера,
И пиво женщины в бидонах
Несут из лавочек с утра.
А за углом – квартал еврейский,
В пожарных лесенках стена,
И всюду газа свет нерезкий,
Тоской пропитанный до дна.
Тоска – в стене серо-зеленой
Чадящей кухни, в духоту,
Когда приходит вечер сонный
И тянет руки, все в поту.
И пот на лбу, азарт во взоре
У карточного игрока
(Все звуки растворятся вскоре
В унылой песенке сверчка).
Покуда Скука, все скрывая,
Рукою не закроет рты,
Покуда стрелка часовая
До нужной не дойдет черты.
Пора в постель, спокойной ночи,
Вставать-то рано поутру,
Пройдет, как прежде, день рабочий –
Продолжим вечером игру.
Тоскливо в Бруклине! Об этом
Ты, память, мой рассказ тяни –
Какие здесь провел я летом
С добрейшим дядей Бером дни.
Как в духоте, в зеленых стенах,
За серым кухонным столом
Сидели дядя мой почтенный,
Его сосед и я – втроем.
И снова тешились игрою,
И клали сального туза,
И мелочь сыпалась средь зноя,
В поту, соленом, как слеза.
А сверху – зелень абажура
И газового свет рожка,
И жаркий вечер дышит хмуро
Сквозь окна, и во всем – тоска.
И в крик, и в звуки перебранки,
И в детский плач ворвется вдруг
Бродячей уличной шарманки
Мучительный и резкий звук.
А нам втроем, сжимая карты,
Сидеть, как в полусне, в тоске…
Сопит сосед – так дышат карпы
На окровавленной доске.
А дядя весел, дядя лихо
Острит, стирая с носа пот.
Да что-то все бормочет тихо,
Да все через плечо плюет.
А мне тоска – тоска, нет мочи:
Опять игра, и сон дурной,
И день тяжелый после ночи –
Как бесконечный путь степной.
Вот так, тоска, в твой мутный омут
Нырнул я и дошел до дна:
В тебе душа и тело тонут
И растворяются сполна.